Я ответил, что брат уехал в Звенигород. Она сказала только: «Ах, да?» — и, подойдя к шкафу, достала его пальто. Платье пусто шевельнулось на ней.
— Подумайте, какая прекрасная работа, — продолжала она, рассматривая шинель. — Ведь при всем желании нельзя найти, где заштопано. — Она и прежде пошатывалась, а теперь, наклонившись над шинелью, чуть не упала. — Как он сказал? Мусье Лепутан? А я не помню, что за мусье? Что он делал? Штопал одежду?
Я сказал, что — да, штопал. Я старался не смотреть на Климанова, но все-таки видел черную тень носа на закинутом лице и полоску рта, точно обведенного мелом. Лучше бы она говорила о нем.
— Ну и мастер! Пожалуй, единственный в Москве, правда?
Я сказал горестно:
— Да.
Теперь у нее было грозное от напряжения лицо, и верхняя губа мелко дрожала. Но все-таки мы еще поговорили, все о шинели, о том, что это действительно трудно, потому что материя ворсистая, грубая, и штопать, наверно, приходилось очень тонкой иглой.
Потом она сказала:
— Сколько я должна вам?
Я пробормотал:
— Ничего.
Это была правда. Тайно от жены Холобаев сказал, что ничего не возьмет с комбрига. Я взял пальто Льва, простился и ушел.
Обгоняя, извозчиков, еле тащившихся вдоль накатанного взгорья, я шел по Тверской.
В книжной лавке, под скрещенными знаменами, на которых было написано: «Анархия — мать порядка», два курчавых задумчивых мальчика играли в шахматы за треснувшим зеркальным стеклом. Толя Р. рассказывал, что в прошлом году анархистов, засевших в купеческих особняках на Покровке и Малой Дмитровке, брали с пулеметами, и трамваи шли в обход, чтобы миновать улицы, на которых шла перестрелка. Потом некоторых анархистов выпустили, и, очевидно, они открыли на Тверской свою книжную лавку.
В нетронутых, сияющих снегах стоял Страстной монастырь, безмолвный, с большой красной надписью «Кто не работает, тот не ест» на красных приземистых стенах.
Изгнание Коха
1
Я ухаживал за Леночкой Светлановой, что ничуть не мешало мне с сердцебиением, с головокружением думать о Вале и ждать ее приезда. Леночка была длинноногая, решительная, с длинной косой, которую она проклинала, а вместе с косой — и мать, не позволявшую ей остричься. Мне нравилось, что она не подпускала к себе мальчишек, а мне сказала: «До первого апреля», хотя я провожал ее через весь город (она жила в Замоскворечье), мы целовались, и я читал ей стихи. И действительно — первого апреля она прислала мне краткую записку: «Все», — и отказалась, когда я предложил ее проводить.
Ее сестра Оля была маленькая, губастая, кривоногая, и когда в школе заговорили, что учитель рисования Кох пристает к ней, я первый этому не поверил. Но Николай Андреевич, к моему удивлению, очень серьезно отнесся к этим слухам. Правда, он был привязан к Оле, и, по-видимому, не без основания: хотя все девочки наперебой бросались помогать ему, главной хозяйкой в доме (он был холостяком) неизменно оставалась Оля. Недаром же я часто встречал ее с огромной тарелкой каши, которую она несла Николаю Андреевичу из кухни. Так или иначе, нельзя было пройти мимо этой истории, тем более что она произвела, по-видимому, сильное впечатление на Николая Андреевича. Он похудел и часто с огорченным видом теребил свою льняную бородку.
— Факт сам по себе ничтожный, — говорил он. — Но можем ли мы пройти мимо него — вот вопрос!
И он объяснил, что в свете самоуправления коллектив едва ли имеет право пренебречь возможностью сыграть свою роль.
— Я знаю Олю, — добавил он. — Воплощенная справедливость. И надо заметить, что не от нее идет этот неприятный слух. Она только подтвердила его. С трудом, нехотя, но подтвердила.
И он подсказал мне одну остроумную мысль: я не знал, что существует постановление, согласно которому члены домкома являются одновременно — и даже с решающим голосом — членами педсовета.
— Если они придут и поддержат представителей учащихся… — нерешительно сказал Николай Андреевич. — Тогда, пожалуй…
Я посоветовался с Ванькой Пестиковым, и он, подумав, предположил, что вся эта каша заварилась, потому что Олька — рожа.
— Не такая уж рожа. Но если даже рожа?
— Завидует, что за другими Девчонками таскаются, а за ней — нет. Самолюбие!
Я вспомнил, как Лена Светланова, когда мы как-то заговорили об Оле, долго отмалчивалась, а потом отрезала: «Дрянь».
— Ты когда-нибудь действовал против совести? — спросил Ванька.
— Нет. И не собираюсь.
— Ну, а я однажды действовал. И, между прочим, сделал для себя любопытный психологический вывод. Короче говоря, история вонючая, но мы с тобой доведем ее до конца.
Как всегда, он действовал энергично: в тот же день узнал фамилии членов домкома и отрапортовал мне, что среди них только один принадлежит к мелкой буржуазии — владелец фотографии, а все остальные — рабочий класс: пожарник, дворники, слесаря. Мы напечатали на машинке несколько внушительных удостоверений, я подписал их, а Николай Андреевич, как завуч, поставил печать. Потом мы с Ванькой, приодевшись, посетили членов домкома.