Я запнулся на второй строфе, в которой было слишком много «уж». Кроме того, я глазел по сторонам — в кафе были интересные посетители: вот пришел Блюмкин, левый эсер, застреливший германского посла графа Мирбаха. Какой страшный! Молодой, бородатый, черноволосый, нарочно громко хохотавший, чтобы все видели его крепкие белые зубы. Неужели и он пишет стихи? И мне представилось, что он не застрелил посла, а, громко разговаривая и смеясь, перегрыз ему горло.
Вот поэт Василиск Гнедов, тоже ничевок, утверждавший, что высшая ступень поэзии — белая страница. Он был неряшливый, добродушный, прожорливый, в падающих штанах, которые привычно поддерживал руками.
Брюсов негромко ударил ладонью по столу — это означало, что осталась одна минута. Поэтесса, о которой знали только, что она влюблена в Шершеневича, первая прочла свой сонет. У нее тоже было много «уж», но ее это не остановило.
Потом выступил Кумминг, не получивший приза только потому, что не удержался и срифмовал «метр Фрагонар» с Наташей Бэнар. Заданные рифмы были другие: самовар и антиквар. Наташа была рыженькая, тоненькая, быстрая и самая хорошенькая среди молодых поэтесс. Мы все были влюблены в нее, но Женя еще и посвящал ей стихи: фамилия Бэнар хорошо рифмовалась.
Потом выступил Василиск Гнедов, заявивший, что его сонет будет состоять только из трех слов: «будьте», «трава» и «сосиски». Последнее, если угодно, можно объяснить тем, что он не прочь бы сейчас пообедать. Его проводили аплодисментами, но не очень шумными, потому что он всем надоел.
Поэты из нашей «Зеленой мастерской» прочитали нет сколько талантливых, но по-детски неумелых сонетов, потом с короткой речью выступил огорченный Брюсов. Он сказал, что важно, без сомнения, повторять своих предшественников, но еще важнее — попытка новизны, даже несмелая.
— Нужно выбрать героя, — сказал он. — И мой герой — Пушкин, изучавший д’Аламбера, теорию вероятности, историю средних веков.
Он говорил о значении брошенного, непригодившегося, неоконченного.
— Когда я вижу, какое количество набросков, поразительных по глубине, осталось в бумагах Пушкина, мне становится не жалко моих никому не ведомых работ. Стихотворения, прочитанные здесь, кажутся слишком законченными. Шагая через поэзию, они на самом деле не заслуживают названия набросков.
Он говорил о простоте поэзии.
— Чтобы написанное было просто, это должен сделать писатель. Чтобы оно стало понятно, этого должен достигнуть читатель.
Я шепнул Женьке, что мы через пятнадцать лет поймем то, о чем говорит Брюсов. Женька согласился.
— И еще одно: в любительском спектакле — профессиональный актер, — прошептал он.
Женька слушал с восторгом. Но сонет, который прочел Брюсов в заключение, не понравился нам. Сонет был искусный, но холодный, и странно прозвучала «пленная пена на взморье» рядом с такими словами, как «ультиматум» и «Совнарком».
Брюсов уехал, и неизвестно откуда появилось и стало быстро нарастать ощущение скандала. Симпатичный длинноволосый дядя в косоворотке появился на эстраде и заявил, что он отрицает имажинизм, символизм, футуризм, акмеизм и реализм.
— Что касается ничевоков, — сказал он, — то их надобно просто посечь. И незачем дробить стихи на отдельные строки, тем более что при этом даром пропадает много бумаги.
В доказательство он прочел свое стихотворение, начинавшееся так: «У меня заболели зубы, и сосед посоветовал мне полоскать их ромашкой с шалфеем».
Его проводили насмешками, свистом, топаньем ног.
Скандала еще не было, но все его ждали. Какие-то молодые люди в цилиндрах, с накрашенными губами, вышли на лесенку, которая вела из кафе, и переговаривались, презрительно усмехаясь. Пьяный лез на эстраду, его не пускали. Шум нарастал. Все говорили сразу.
Поэт С-в появился на эстраде. Он был в потертой бархатной куртке, в брюках с бахромой, в шелковом шарфе, небрежно повязанном на шее, и хотя ничего неожиданного не было в его претенциозной фигуре, почему-то стало ясно, что скандал сейчас или очень скоро начнется.
Это было время, когда по всей Москве были расклеены плакаты, изображавшие громадную коричневую, отвратительную вошь, перечеркнутую словами Ленина: «Вошь или социализм?» С-в был известен не столько своими стихами, сколько страстным стремлением не заболеть тифом.
На вечер буриме я шел вместе с ним. На мне был старенький, из толстого драпа плащ, застегивающийся на медную цепочку с львиными, тоже медными, мордами, в которых были спрятаны крючок и петля. Разговаривая, я закинул полу на плечо и остановился, заметив, что мой спутник испуганно отшатнулся.
Пола сползла. Я снова закинул. Он опять отскочил. Через несколько минут это превратилось в игру: пола сползала, я закидывал ее (теперь уже нарочно), он отскакивал с неопределенным, сердитым ворчанием. Потом все начиналось сначала. Это было загадочно, но вскоре я понял, в чем дело. Он боялся насекомых, которые могли (если бы они были) перескочить на него с плаща и заразить сыпным тифом.