Кумминг позеленел. Он встал и медленно прошелся по комнате. Я давно привык к его «некрасоте», но как будто впервые заметил его нескладное, неуклюжее сложение, его слишком широкие плечи, узкие бедра и длинные, обезьяньи руки. Ему было двадцать лет, но сейчас, когда у него обиженно набрякло лицо, он выглядел гораздо старше.
— Ты что, с цепи сорвался? — спросил он.
Я засмеялся. Мне стало весело и захотелось сказать еще что-нибудь — похлестче.
— Как там у тебя?
И я процитировал его стихотворение, посвященное Наташе Бэнар:
Стихотворение кончалось риторическим вопросом:
— А собственно, кто тебя заставляет жить в этом аду? Махнул бы к родителям! Где они у тебя? В Берлине? В Париже? Интересно, знают ли они, что ты служишь в угрозыске и ловишь мешочников на вокзалах?
Он подошел к двери и, картинно ударив ее ладонью, распахнул настежь.
— Ясно, — сказал я, застегивая полушубок. — Да, забыл… Там у тебя есть еще какой-то горбатый клоун Бем. Его ты содрал у Антокольского. Прощай.
Вечер в кафе поэтов
Я был уверен, что мы поссорились надолго, может быть, навсегда. Не прошло и двух недель, как под вечер, когда, вернувшись со службы, я рисовал улицу, на которой жил портной Шваммердам, герой моего первого рассказа, в дверь постучали. Я открыл. Веселый, прифрантившийся Кумминг поздоровался как ни в чем не бывало.
— Пошли в Кафе. Сегодня интересный вечер. «Искусство или агитация». Коган против Айхенвальда.
Я ответил:
— Пошли.
Мы о чем-то говорили дорогой, но «Петрушка-пилигрим» упомянут не был. Кумминг как будто молчаливо признал, что отношения между нами изменились. И не потому, что мне не понравилась его поэма, а потому, что я разругал ее грубо. Он понял, что это произошло не только потому, что я был в дурном настроении: мне надоел его учительский тон. И теперь я с облегчением чувствовал, что с меня как бы снялось добровольное обязательство восхищаться всем, что он написал.
Но, казалось, и он был доволен: редко я видел его в таком хорошем настроении. Он что-то насвистывал, шутил…
— Уж не жениться ли ты собрался?
Он засмеялся.
— Нет. Знаешь, а ведь я ушел из угрозыска.
— Почему?
— Мне предложили другую работу, — сказал он значительно. — Точнее сказать, я сам себе ее предложил. И получил согласие.
— Что же это за работа?
— А вот поговорим… Не сегодня. Вопрос должен решиться на днях. Впрочем, я уверен в успехе.
Когда мы пришли в Кафе, уже не было свободных мест, и весь вечер мы простояли. Коган и Айхенвальд сидели на эстраде за двумя маленькими столиками, и хотя они спорили длинно и вежливо — их слушали, что в Кафе случалось сравнительно редко.
Я впервые видел знаменитых критиков. У Айхенвальда было нерешительное, мягкое лицо, и он выглядел моложе своего противника, хотя они были приблизительно одного возраста, лет сорока пяти. Держался он свободно, иногда подчеркивая изящным, но сдержанным жестом какое-нибудь особенно значительное слово. Коган производил более определенное впечатление: в нем было нечто геометрическое — крепко посаженный прямой нос, усы стрелками. Он был ниже ростом, говорил не такими длинными фразами и держался увереннее. Почему-то в нем чувствовался человек добрый.
Спор, сколько мне помнится, заключался в том, что Айхенвальд решительно отрицал тенденцию в искусстве, а Коган доказывал, что понятие тенденции естественно входит в эстетический критерий, «если его не ставить вверх ногами». Айхенвальд настаивал, что критика сама по себе явление искусства, а Коган утверждал, что, даже если это так, нельзя ставить знак равенства между критикой и историей литературы. Наука ли вообще история литературы? «Нет», —мягко, но настойчиво повторял Айхенвальд. «Да», — убедительно доказывал Коган.
Айхенвальд упрекал своего противника в том, что он проповедует политический утилитаризм, между тем политика по своей природе чужда всяческому искусству. В ответ Коган язвительно упрекнул Айхенвальда в том, что он, еще недавно опубликовавший книгу изысканных эссе, назвав ее «Силуэты русских писателей» (слово «силуэты» он язвительно подчеркнул), сам внезапно превратился в политика, исповедующего весьма определенные взгляды. И он процитировал какую-то статью Айхенвальда, в которой тот утверждал, что большевики как революционеры, торжествующие, захватившие власть, ничем не напоминают своих предшественников в литературе и жизни.
Спор был в разгаре, когда пришел Маяковский. Он вошел и остановился в дверях, очень похожий на известный фотопортрет, который висит в доме его имени в Ленинграде. Мне случалось видеть его и прежде. Но еще никогда он не был так похож на самого себя: именно он написал «Флейту-позвоночник». Именно он оскорбил хрестоматийную поэзию, назвав свою поэму «Облако в штанах». Именно он предсказал революцию в поэме «Война и мир»…