Именно в это время — весной двадцатого года — подоспел со своим предложением Кумминг.
2
Размышляя о нем теперь, когда пишутся эти страницы, я понял, что в юности оценил его поверхностно и невнятно. Он казался мне человеком однозначным. К поэзии, которой он был бескорыстно предан, могло присоединиться все что угодно — квартира, битком набитая дорогими вещами, прекрасный паек в угрозыске, язвительные рассуждения о «плебее». Самим собой, казалось мне, он был только в поисках своей непостижимой поэтической цели.
Но поэзия не выражала той стороны его личности, которая определяется понятием «дело». В «деле» он был смелее и талантливее, чем в поэзии, в особенности если это было крупное и рискованное дело. В уголовный розыск он пошел, потому что риск там отлично уживался с «делом». Однако задерживаться в угрозыске, где его действительно очень ценили, он все-таки не собирался. Хотя он и написал в стихотворении, посвященном Наташе Бэ-нар, что он «ослеп в аду», ему хотелось, по-видимому, сделать в этом «аду» карьеру.
Через несколько дней после диспута «Искусство или агитация» он явился ко мне с длинным, напечатанным на отличной бумаге командировочным удостоверением, которое было подписано кем-то из видных деятелей. В удостоверении было сказано, что предъявитель его направляется в Харьков, как управляющий делами такого-то комиссариата. Это было высокое назначение. Все советские организации, равно как и отдельные лица, приглашались содействовать Е. Куммингу как в дороге, так и при выполнении порученной ему ответственной задачи.
Я внимательно прочитал командировку.
— У тебя, оказывается, высокие связи?
— Положим, — ответил он небрежно. — И что же?
— Да нет, ничего. Что это ты вдруг собрался?
Он объяснил, что не намерен долго оставаться в Харькове. Не пройдет и полгода, как он вернется в Москву. А там… И несколько туманно, но красноречиво он наметил свою дальнейшую перспективу: поднимаясь по служебной лестнице, он надеялся, что через года два ему удастся занять пост руководителя одного из комиссариатов — может быть, внешней торговли.
— Разве у нас есть такой комиссариат?
— Нет. Но будет.
Я подивился его уверенности. Трудно было представить себе, что передо мной — автор «Петрушки-пилигрима».
— Ну что ж! Как говорится, с богом. Но при чем здесь, собственно, я?
— Не догадываешься? Я пришел, чтобы предложить тебе поехать со мной.
— Это еще зачем?
— Ты будешь назначен секретарем комиссариата.
— Позволь, но, по-моему, такой должности нет.
— Может быть. Тогда придется ее учредить. Такой-то, — он назвал известную фамилию, — не возражает. Я уже говорил ему о тебе. На Украине сейчас нужны исполнительные работники, — прибавил он, очевидно повторяя чью-то фразу. — Не понравится — вернешься. Или ты предпочитаешь оставаться на побегушках у своей Рашели?
Предложение было ошеломляюще неожиданным, и я даже подумал — не подделал ли он командировку? Но нет: она была аккуратно напечатана на бланке (не помню, какого комиссариата), справа стояли подписи, слева —четкая круглая печать. Да и с какой стати взялся бы он за такую опасную затею?
— Ну, вот что: я не поеду.
— Почему?
— Я не хочу быть секретарем комиссариата.
— А кем ты хочешь быть?
— Я хочу учиться и писать.
— Питаясь воздухом?
Он знал, что в семье решено было отправить меня куда-нибудь за продуктами, и стал убедительно доказывать, что мне никогда не представится лучшей возможности, чем та, которую он предлагает. Без пропуска ехать опасно, на первой же станции меня ссадят, и хорошо еще, если мне не придется по шпалам тащиться домой. Ему-то, как специалисту по мешочникам, я могу поверить. Между тем из Харькова я могу послать родным все что угодно — муку, крупу, малороссийский шпик. И наконец, если мне не понравится, кто мешает мне вернуться в Москву? Кстати, в Харькове свой круг поэтов, и с некоторыми из них (помнится, он назвал Арго) он — в приятельских отношениях. Он убеждал, настаивал, почти кричал на меня —и я в конце концов согласился.
На другое утро он принес мне командировку: я направлялся в Харьков, в такой-то комиссариат, для работы «по усмотрению управляющего делами».
Следовало бы посоветоваться с мамой, но, зная, что она не станет меня отговаривать, я просто сказал, что еду с Куммингом в Харьков, откуда буду по возможности часто отправлять продовольственные посылки. Она расстроилась: сыпняк. Но куда бы я ни поехал, всюду был сыпняк, а Женя обещал, что мы поедем в отдельном купе, в мягком вагоне, — и, кстати сказать, сдержал обещание.
Отъезд был назначен, когда я получил открытку от Толи Р. из Бутырской тюрьмы. Он просил меня зайти к его хозяйке, чтобы заплатить за минувший месяц и за два месяца вперед. Ему не хотелось терять комнату, он рассчитывал скоро вернуться. «Свидания и передачи разрешаются», — писал он.
На Божедомке