Веселый, сложившийся без нас вечер был в разгаре. Шумели, хохотали, и все, к моему удивлению, вертелось вокруг Лидочки, кажется, даже не заметившей, что на добрых полтора часа я куда-то ушел с Зиной. Сразу было видно, что она понравилась — в особенности Саше Гордину, который в этот день был «Матрешкой» и выполнял свои хозяйские обязанности с молодецким размахом. «Буржуйку» в честь Лидочки он раскалил так, что, когда коптилки были погашены, она загорелась в слабом утреннем свете, как раскаленный черно-красный уголь. Потом Саша затянул: «Цыганка гадала…» — и все дружно расхохотались, это была его любимая, всем надоевшая песня. Все-таки спели и «Цыганку», а потом «Лучинушку», как-то по-своему, не как в Пскове. Каждую строфу начинал мужской голос, а потом все дружно подхватывали припев. Лидочка была весела, оживлена, хотя и не пела, стесняясь своего детского хрипловатого голоса. Ей нравилась коммуна, и она была тронута, что ее приняли с такой теплотой. Кто-то даже предложил ей перевестись в Политехнический, и по этому поводу тоже долго острили и смеялись. Два-три раза она мельком посмотрела на мою островичку — и в этом взгляде, который она тотчас же перевела на меня, мелькнуло простодушное удивление.
Потом пришел Вовка Гей, который отсыпался наверху, в холодных комнатах, под полушубками и одеялами, и я сразу же невольно стал думать о том, как устроить, чтобы Зина пошла со мной в эти комнаты — незаметно, когда все улягутся на ночь.
Накануне вся коммуна — и Гей, только что вернувшийся с фронта, — была на «Пигмалионе» с Надеждиным и Грановской, и Лидочка с интересом слушала завязавшийся спор, в который я сразу же вмешался — но не потому, что он интересовал меня, а потому, что мне надо было скрыть, что я раздвоился и существую в двух воплощениях. В одном — я доказывал, что Шоу не знал, как закончить пьесу, потому что боялся банальной развязки. А в другом — смотрел на редко улыбавшуюся молодую женщину (она была замужем и развелась), которую только что целовал без памяти и которая позволила бы сделать то, что хотели мы оба. «Может быть, под утро, когда все устанут, уснут?» — лихорадочно подумалось мне. Потом что-то переломилось, ночь прошла, за окнами разгорелся еще несмелый рассвет, все уже не веселились, а старались веселиться, и Женя Берегова — так бывало и на псковских вечеринках — первая почувствовала это. Показав глазами на Лидочку, немного побледневшую, она стала убирать со стола. Люба сказала, как всегда, прямодушно:
— Ну, как говорится, — мальчики направо, девочки налево.
Теперь в комнате были только я и Гей, уплетавший свою порцию чечевицы, закусывая ее хлебом и запивая остывшим чаем. Другие входили и выходили, а Зина медлила… «Медлит», —подумал я с бешено забившимся сердцем. Женя и Люба громко говорили, смеялись в соседней комнате, и той и другой хотелось уступить Лидочке свою койку. «И будет ждать?» Сердце стучало, удары срывались и повторялись. Я подсел к Гею, я стал расспрашивать его о положении на польском фронте.
— Ну, какое же положение? Отступили, —нехотя сказал он.
— Ты был в пехоте?
— Да.
— Послушай, а ты не встречался с кем-нибудь из конного корпуса Гая?
Вовка поднял глаза, и только теперь я заметил, как он изменился: похудел, возмужал, лицо потемнело, глаза смотрели уверенно-жестко, не мигая.
— А почему ты спрашиваешь?
Я объяснил. Он помедлил, отодвинул тарелку, закурил.
— Поляки прижали его к немецкой границе. Нам удалось прорваться. А корпус Гая… Плохо, брат, с корпусом Гая.
…Трамвай то и дело останавливался, пожилая кондукторша успокаивала: «Что ж поделаешь, если тока нет. Вот подбросят в топку пару поленьев…»
Кажется, Лидочка не сердилась, но все-таки дала мне понять, что, раз уж я так долго уговаривал ее поехать со мной, невежливо было оставить ее и убежать в лес с островичкой.
Мы простояли на Первом Муринском полчаса, слезли и пошли пешком. Это было глупо — спрашивать^ хорошо ли Лидочка провела время. Но я все-таки спросил, и она ответила язвительно: «Очень. А вы?»
Но что все это значило в сравнении с тем, что я услышал от Вовки! Я смотрел на доброе лицо Лидочки с широковатыми скулами, немного усталое, но уже разрумянившееся под ветром на Литейном мосту. Она потуже затянула шейный платок, и показался маленький подбородок, над которым я постоянно подшучивал: «Подбородок пирамидочкой», рифмуя «Пирамидочку» с Лидочкой.
Сказать? Но об этом нечего было и думать! И потом, все ведь еще неизвестно, неясно. Лев Николаевич мог попасть в плен, он врач, его не тронут.
…Юрий завтракал в кухне, торопясь на работу. Мы поговорили негромко, и он сказал, побледнев и нахмурясь:
— Лидухе — ни слова.
Устная пора
1