Никак не могу сообразить, кто первый предложил назваться «Серапионовыми братьями». Логически рассуждая, должен был бы сделать это романо-германист Лунц. Но решительно не помню, так это было или не так. Помню только, что у меня на столе лежала кем-то принесенная книга в рваной светло-зеленой обложке — «Серапионовы братья» Гофмана в дореволюционном издании «Вестника иностранной литературы». Кто-то (совершенно забыл кто) взял эту книгу в руки и воскликнул:
«— Да вот же! «Серапионовы братья»! Они тоже собирались и читали друг другу свои рассказы!» — писал в своих воспоминаниях о Лунце Михаил Слонимский…
О «Серапионовых братьях» написано много книг, статей. Предсказание Горького сбылось: «Вы, Серапионы, — история литературы».
Но, кажется, никто еще не пытался рассказать о нашей «устной поре», когда казалось, что не для нас Гутенберг некогда научился изготовлять из металла выпуклые, как бы отраженные в зеркале буквы. Марина Цветаева пытается изобразить.Наталию Гончарову «до холстов». И попытка удается. Что представляет собой жизнь художника до той минуты, когда его рука берется за кисть? «Благоприятные условия»? Их для художника нет. Жизнь сама — неблагоприятное условие. Всякое творчество… перебарыванье, перемалыванье, переламыванье жизни — самой счастливой. Не сверстников, так предков, не вражды ожесточающей, так благожелательства размягчающего. Жизнь — сырьем — на потребу творчества не идет. И как ни жестоко сказать, самые неблагоприятные условия — быть может — самые благоприятные. (Так молитва мореплавателя: «Пошли мне, бог, берег, чтобы оттолкнуться, мель, чтобы сняться, шквал, чтобы устоять».) («Наталия Гончарова».) Такие-то люди и собирались каждую субботу в маленькой комнате Слонимского в Доме искусств — люди с перемолотой, снявшейся с мели, устоявшей перед шквалами жизнью.
То, что я знал только понаслышке, само пришло ко мне — не в голой сути, а в живых людях, подобных которым я никогда не встречал. Каждый из них был для меня событием. Но только одно событие, происходившее не в прошлом, а в настоящем, хотя и «до холстов», но на моих глазах, занимало меня. Они, как и я, поставили свою жизнь на карту, и этой картой была литература. «Каждый из них дорог другому как писатель и как человек, — писал Лев Лунц. — В великое время, в великом городе нашли мы друг друга, — авантюристы, интеллигенты и просто люди, — как находят друг друга братья. Кровь моя говорила мне: «Вот твой брат!» И кровь твоя говорила тебе: «Вот твой брат!» И нет той силы в мире, которая разрушит единство крови, разорвет союз родных братьев».
2
Ни тени случайности не было в этой затянувшейся на годы встрече десяти молодых людей, — самому старшему было 29, самому младшему — 19. Они соединились, потому что были необходимы друг другу. Но для меня эта отмеченная временем, как при вспышке магния, встреча была еще и откликнувшейся, долгожданной. Голоса, доносившиеся из комнаты старшего брата, — я снова услышал их. В прямодушии, в постоянной душевной занятости, в отчете перед собой, в бескорыстии спора.
Если бы я мог совершить путешествие во времени и вернуться назад, я бы выбрал голодную зиму двадцатого года, споры, в которых не было ничего, кроме стремления добраться до правды, тесную комнату в Доме искусств, полуоткрытую, чтобы не задохнуться от табачного дыма. Ни зависти, ни борьбы честолюбий. Открытость, желание добра.
3
То, что произошло «до холстов», должно было найти свое воплощение в холстах. Пережитое было нагрянувшим, обрушившимся, битком набитым случайностями, иногда счастливыми, часто роковыми. Жизненный опыт был неслыханно, беспредельно богат.
Сомерсет Моэм в автобиографической книге «Эшенден, или Секретный агент» рассказывает о том, как он с профессиональной целью подвергал себя рискованным испытаниям. Он поступил в «Интеллидженс сервис» и изучал себя, выбирая то, что могло когда-нибудь пригодиться для повести или рассказа. Он выполнял граничившие с подлостью ответственные поручения. Как ни странно, но, читая эту книгу, я вспомнил Ваньку Пестикова из 144-й школы, который намеренно действовал против совести, утверждая, что принуждать себя к злу полезно для развития воли.
Те события, которые произошли в жизни Иванова, Зощенко, Федина, Полонской, не были избраны с профессиональной целью.
Иванов: «Учился в сельской школе и — полгода — в сельскохозяйственной. С 14 лет начал шляться. Был пять лет типографским наборщиком, матросом, клоуном и факиром — дервиш Бен-Али-Бей (глотал шпаги, прокалывался булавками, прыгал через ножи и факелы, фокусы показывал). Ходил по Томску с шарманкой; актерствовал в ярмарочных балаганах, куплетистом в цирке, даже борцом» («Литературные записки», Петроград, 1921, №3).