Больше всего ему была по сердцу «Луиза» Шарпантье. Когда на премьере этой оперы в сцене, где монмартрская богема устраивает шуточную «коронацию» Луизы, появился французский флаг, зрители встали с мест и устроили овацию. К следующему спектаклю в театре было вывешено объявление: «Дирекция настоятельно просит публику воздерживаться от демонстраций своих чувств». Зрителям на этот раз не удалось пятнадцать раз вызвать актеров, — после третьего выхода был опущен глухой железный занавес.
Губачек так полюбил музыку, что посещал почти все оперы и лучшие концерты.
Музыка! Чего только не передает она! Тончайшие переживания человеческой души и пламя костра, сжигающего божественное тело Орлеанской девы, фантастику грез и благоухание цветущего сада. Пепичек упивался музыкой. Восемнадцатилетний пролетарий умственного труда, одиночка, целиком зависящий от заработка своих слабых рук, он слушал музыку, глубоко проникаясь ее вдохновляющей красотой, и в эти моменты ничто не напоминало ему об унизительной действительности войны.
В музыке он нашел высшую форму прекрасного, подлинную вершину искусства. Она заменяла ему поэзию, была радостью, которую ничто не могло отравить.
Подготовка к экзаменам на аттестат зрелости не отнимала у Пепичка много времени и внимания. Он мало думал об этом, а в театр ходил охотно и с увлечением. День его был нелегок, и театр вознаграждал Пепичка за терпение и мужество, которых от него требовали будни. В переполненном зале он чувствовал себя так, словно был один в тихой и романтической местности. Он не опускал голову на руки, как иные меломаны, чья приверженность к музыке, по мнению некоторых знатоков, весьма сомнительна, Пепичек глядел на сцену, не принимая никаких картинных поз, и щурил глаза. «Интересно, что чувствует господь бог, когда слышит фугу Баха?» — шептал он про себя. Пепичек любил серьезную музыку.
Тщетно он уговаривал Эмануэля вместе с ним пойти в оперу. Само слово «опера» раздражало Пуркине, напоминая ему инцидент с каретой.
Время Пуркине было заполнено иначе. Окунувшись в науку, он забыл о фронте. Естественные науки были для него литературой и музыкой, заменяли ему все. Разве нет в них замечательных тайн, способных увлечь пытливую мысль? Разве нет в явлениях природы своеобразной красоты и поэзии? Ритма? Фантазии?
Ведь в науке, как и в искусстве, возможно творческое горение, жажда новых свершений.
Одних вдохновляют музыка и поэзия, других созерцание таинственной красоты организмов, упоение познанием. Страсти человеческого мозга и сердца различны, как цвета спектра, как пейзажи, как форма женских уст.
Проникнуть в тайны природы!
Приверженность к естественным наукам наложила свой отпечаток на мышление Эмануэля. Ко всему остальному, к обыденным вещам он подходил лишь с позиций натуралиста. Ему бы только размышлять о жабрах или аммонитах, в его голове просто нет места ни для чего другого.
Такой сильной и глубокой была увлеченность Эмануэля своим предметом, что у него больше ни на что не оставалось ни охоты, ни времени, да он и не нашел бы ни в чем удовлетворения, не говоря уже об удовольствии. А когда общественные условности заставляли Эмануэля обращаться к чуждым ему темам и делам, он походил на человека, взявшегося за карточную игру, не зная карт. Это было насилие над собой, и порой смешно было смотреть, до чего несуразно ведет себя Эман — совсем как ребенок или полный невежда. Смущенно теребя рыжеватые усики, он старался скрыть свой естествоиспытательский подход ко всему окружающему.
— Ты варвар и таким останешься! — сказал наконец Губачек Пуркине, на которого решительно не действовали уговоры пойти на концерт или в оперу.
Нет, Эмануэль не пойдет слушать музыку! Он отлично знает, что это такое, он видел один раз «симфоническую команду» за работой. Тогда его больше всего поразило, как одновременно поднимаются и опускаются кончики смычков. Это зрелище невозможно наблюдать несколько часов подряд. Смотреть, смотреть, а самому сидеть без дела, — просто нестерпимо.
Так относился Эмануэль ко всему, что не входило в круг его интересов.
Предложение Пепичка развлечься было воспринято Эмануэлем как покушение на время, которым он так дорожил. Например, в тот раз, когда они приняли участие в демонстрации у Национального театра, Эмануэль в простоте душевной дал себя вытащить на улицу на полчасика, и вот, пожалуйста, результат: они проторчали на улице чуть не до двух часов ночи. Зря растревожена больная нога, потом она ныла несколько дней. Да еще Эмануэль едва уберегся от конной полиции, — в последний момент вскочил на тротуар. (После этого он проникся еще большей неприязнью к полицейским, напоминавшим ему капралов и фельдфебелей на фронте.)