– Эта идея противоречит этике и тем более законодательству нашей эпохи, но я не могу прогнать мысль о том, что лет через тридцать-сорок, когда я возьму от жизни ту радость, которую она может мне предложить, и созрею для того самого выбора, такой подход успеет стать не то чтобы популярным или общепринятым, но, по крайней мере, гораздо более распространенным явлением. Вспомни о контрацепции, о препаратах, стимулирующих фертильность, об абортах – всех этих решениях насчет зарождения новой жизни, которые мы так легко принимаем; вспомни, как мы уважаем тех, кто сам выбрал себе смерть – Сократа, Иисуса Христа, Сенеку, Катона. Могу предположить: тебе не нравится, в какую форму твой профессор облек свою фразу про львов, но ты не должен считать ее оскорблением в адрес африканцев. Ты же знаешь, ничего такого он не подразумевал. Повидимому, он хочет сказать, что, будь наш мир лучше, можно было бы избежать беспамятства и боли. Он мог бы уйти в лес, не роняя человеческого достоинства, – так, как сам вообразил, – и его бы больше никогда никто не увидел.
Он опять умолк, стоя совершенно неподвижно и всё еще глядя наружу. Птицы почти слились с темнотой. Затем негромко – казалось, он разговаривает сам с собой или созерцает свое тело со смотровой площадки по ту сторону жизни, – сказал:
– На самом деле, Джулиус, здесь, на голой земле, каждый из нас одинок. Возможно, именно это вы, профессионалы, называете суицидальной идеацией, и, надеюсь, ты не станешь за меня волноваться, но я часто воображаю себе во всех подробностях то, как мне хотелось бы закончить жизнь. Думаю, как прощаюсь с Кларой и вообще со всеми, кого люблю, а затем наглядно представляю себе пустующий дом – возможно, большой, беспорядочно выстроенный загородный особняк неподалеку от моих родных болот; воображаю ванну на верхнем этаже – ее можно наполнить теплой водой; и думаю о музыке, которая звучит во всем этом огромном доме – возможно, «Crescent» или «Ascension» [54]
, – звучит повсюду, заполняя все пространства, не занятые моим одиночеством, доносится до меня – а я в ванне, и поэтому, когда я просочусь сквозь границу, которую нельзя перейти в обратном направлении, это произойдет под аккомпанемент модальных гармоний, долетающих издали.Со дня, когда я виделся с профессором Сайто, миновало несколько недель. В конце марта я позвонил ему, и какая-то женщина – не Мэри, какая-то другая – сказала, что он умер. «Боже мой», – сдавленно проговорил я в трубку и опустил ее на рычаг. А потом, сидя в своей тихой комнате, почувствовал, как движется по сосудам в моей голове кровь. Шторы были раздвинуты, и я мог видеть верхушки деревьев. Листья только-только начинали возвращаться к жизни после равнодушной зимы, и на всех деревьях на нашей улице кончики веток набухли, и казалось, с минуты на минуту раскроются тугие зеленые почки. Новость потрясла меня, опечалила, но не стала полной неожиданностью. Держаться подальше от драмы смерти, от негативных переживаний – таково было непроизвольное побуждение, руководившее мной всё это время, такова была причина, по которой я туда не ходил.
Я снова позвонил ему на квартиру («Квартира больше не его», – мелькнула мысль), и ответила та же самая женщина. Я извинился за то, что прервал разговор, объяснил, кто я такой, спросил, когда похороны. Она сказала чересчур официальным тоном, что будет маленькая закрытая церемония, только для членов семьи. «Возможно, – добавила она, – будет вечер памяти, но нескоро – вероятно, осенью, его устроят в колледже Максвелл». Я спросил, знает ли она, как мне связаться с Мэри. Женщине это имя, по-видимому, ничего не говорило, и, поскольку ей не терпелось отойти от телефона, на этом наш разговор завершился.
Я не знал, кому позвонить. Он значил для меня очень много, но мне открылось, что наши взаимоотношения оставались чем-то касающимся только нас двоих, а точнее, не пересекались с сетью прочих, взаимопереплетенных, дружеских связей, и потому почти никто не знал о наших отношениях и их важности для нас обоих. И тут же на миг закралось безумное сомнение: а может, я переоценивал значение этой дружбы и она была важна только для меня? Я сообразил: это всё потрясение – оно нашептывает мне такие мысли.
Было полдесятого утра, в Сан-Франциско – на три часа раньше. Я удивился, что Надеж вообще взяла трубку. И несколько раз извинился перед ней, заметив, что голос у нее сонный.
– Я звоню тебе в связи с профессором Сайто, – сказал я, – он умер. Ты его помнишь – мой бывший профессор английской литературы, профессор Сайто. Умер от рака, я только что узнал. Он был ко мне так добр. Извини, для звонка, наверное, час неподходящий?
Она сказала:
– Нет, ничего-ничего, как поживаешь?
И пока она это говорила, я услышал мужской голос – вопрос: «Кто это?» А она ответила ему: «Погоди, я только на секундочку».