Поэтому этот бокс показался мне издевкой. Я его не заслуживаю. Лучше бы его отдали кому-то другому. Но кому?
– Пару лет назад боксы были лучше, даже лекарства какие-то давали и еще одеялко подарили. А в этот раз что? Градусник, и все? – спросила соседка.
Я подняла на нее глаза. По щекам катились слезы.
– Ой, ты что?
Я вытерла слезы и тягучую соплю.
– Шов разболелся.
– А, ну да, у тебя же кесерева была? Да ты, можно сказать, вообще не рожала, ты попробуй ребенка через пизду выдавить и геморрой не заработать, – она с вызовом посмотрела на меня. – Вот это реальные роды, а у вас что? Ну порезали чуть-чуть, и что теперь, рыдать?
У меня было много слов, которые я могла сказать ей в ответ. Но я выбрала старую как мир, изощренную казахскую пытку: молчание.
У нас принято молчать. Когда дочь-подросток подойдет к матери и скажет, что беременна, мать промолчит. Промолчат полицейские, к которым придет изнасилованная в подворотне девушка. Так же поступят другие полицейские, к которым приползет избитая мужем до полусмерти жена.
Они промолчат, а потом скажут: не говори об этом никому. Будто сами слова эти грязные, заразные, словно от них смердит. Как будто, просто произнеся это, они станут соучастниками. Вот только преступница в их глазах – женщина. Сама не подумала, где ходила, зачем ходила, как была одета. Сама напросилась. Как напросилась? Родилась женщиной, вот и напросилась. А теперь молчи, не говори об этом. Иначе кто-то узнает, и что тогда? Уят болады, сөз болады[103]
. Не надо сөз[104], надо молчать.Женщина не виновата. Женщина – не уят и никак не может его сотворить или притянуть. Уят то, что мы так думаем, что наше общество клеймит женщин. Вот он, уят, но об этом сөз болмайды[105]
.Я достала телефон и набрала Руса.
– Привет.
– Привет, что с голосом? Ты что, плачешь?
После его слов слезы хлынули сплошным потоком.
– Нет, – я громко шмыгнула. – Да…
К чему скрывать, если есть один человек на свете, который меня не осудит, это Рус. Он всегда понимает меня лучше, чем я сама. И пока я отнекивалась от бесконечных букетов, подарков и его внимания, он был рядом. Всегда вовремя спрашивал, точно ли все в порядке, на самом ли деле я счастлива.
– Нас выписывают, ты сможешь приехать к одиннадцати? Пожалуйста, – не голос, а скулеж побитой собаки. Ну почему я такая размазня? Или это все гормоны?
– Да, приеду, что-то нужно?
– Нет, я все Маше сказала, она подготовит и тебе передаст.
– Мама с Чичей тоже хотели приехать.
Я улыбнулась.
– Здорово.
Он выдержал паузу.
– Твоих не брать?
Я услышала улыбку в его голосе.
– Нет! Мама будет зря суетиться, а папа… ну, ты и сам знаешь.
– Хорошо, тогда до скорого?
– Угу… А! Еще важное.
– Не дарить цветы?
– Да, не нужно никаких цветов.
Он опять улыбается, потому что уже, скорее всего, заказал или выбрал букет.
И я совру, если скажу, что не рада этому.
Я кладу трубку. Он приедет за нами, мы вернемся домой. Тонкая нить, связывающая меня с внешним миром, стала канатом и потянула меня вперед.
Я беру шоппер и достаю бодик, который взяла еще в ту ночь, когда уезжала в роддом. Почему-то уже тогда, с льющейся из промежности кровью, я знала, что все должно быть хорошо. Я верила в себя, верила в Урсулу. Я была готова к тому, что этот бодик может вернуться домой не надетым, но я бы сделала абсолютно все от меня зависящее, чтобы моя дочь приехала в нем.
Я одела Урсулу и положила в кувез. Потом пошла на кухню, выкинула остатки еды, сполоснула контейнеры, убрала их в сумку. Остатки конфет и пирога отдала санитаркам, они уже запомнили меня и, радушно улыбаясь, поблагодарили.
В палате я в первый раз за эти дни причесала сальное гнездо на голове. Сосульки были такими тяжелыми и толстыми, что волосы казались мокрыми. Хорошо, что на улице зима и я буду в шапке. В палату вошла санитарка, загрузила мои сумки на кресло-каталку. Я взяла Урсулу, и мы вышли в коридор.
Там я увидела Перде, она злобно смотрела на меня. Из-за того, что я выписываюсь раньше нее? Из-за того, что у меня все лучше, чем у нее?