Столыпин взял прошение и подал руку. Высокого роста, брюнет, с выразительным, но измученным лицом, он произвел на меня тяжелое впечатление. Слушая, он едва ли что-либо слышал… Семь часов подряд принимать, и все разных людей, и все больше выслушивать разный вздор и просьбы почти невыполнимые, не равняется ли это своего рода небольшой пыточной встряске? И если такая пыточная встряска продолжается изо дня в день, то не много ли этого для одного человека?
Но прошу верить: всмотревшись в мученическую физиономию всемогущего первого министра великой империи, я был готов не подавать моего прошения и отказаться от всех своих претензий, тем более что я в эту минуту вполне убедился в бесплодности всяких ходатайств. Предо мною был измученный изжелта-бледный человек, напоминавший больного, а никак не человека, которого можно было бы в чем-либо убедить, что-либо ему выяснить.
Но как личность Столыпин, напротив, мне понравился.
Он был очень симпатичен; слабая улыбка, бродившая по губам, говорила о мягкости; глаза смотрели почти приветливо…
Он напоминал земца из внутренних губерний. Хорошие земцы из внутренних губерний, как известно, – это люди, переполненные множеством добрых намерений. Не сомневаюсь, что и Столыпин был во все дни своего премьерства переполнен самыми лучшими намерениями, но в волнах бюрократии, среди течений и водоворотов, он все же напоминает пловца на бурных волнах, не умеющего плавать. Течение его непременно унесет…
Мне очень трудно было изложить, в чем состояла моя просьба. Взглянув в глаза министру, я сейчас увидел, что глаза сановника уже заволоклись неопределенным туманом, остеклились… «Говори, говори, только поскорее кончай», – казалось, выражала физиономия Столыпина. Из дальней комнаты доносились звон посуды, стук ножей и детские вскрикиванья… Ну как тут вникать в соображения и предположения, каким путем на будущих выборах можно провести умеренных и желающих работать депутатов и не допустить прорваться людям вроде Брука – раввина, представлявшего в бывшей думе Белорусь (Витебск), и г. Ледницкого, «аблаката» из Москвы, представлявшего Минск? Нет, надо поскорее кончать.
И я кончил, скомкав все свои доводы…
Лицо Столыпина сделалось еще более приветливым. То, что я говорил, конечно, едва ли повлияло на усиление министерской приветливости. Проголодавшийся и переутомленный сановник просто предвкушал конец приемной пытки. Я был предпоследним представлявшимся. Он заговорил, опираясь рукою на стол и глядя куда-то вдаль, чрез мою голову:
– К вашей идее я отнесусь самым внимательным образом. О решении узнаете от… Тут была названа фамилия именно того самого превосходительства, с нерешительностью которого я бесплодно боролся уже многие месяцы. Какое-то странное чувство не то досады, не то сожаления переполнило мою душу, когда я вышел из кабинета премьер-министра.
В приемной никого уже не было; ушел даже швейцар Дементьев. На крыльце встретил меня толстый полицейский. Он как-то подозрительно осмотрел меня с ног до головы и что-то шепнул бравому жандарму.
«А как арестует! – пришло мне в голову. – Всяко бывает».
Думая дорогою об аудиенции и лично популярном министре, я вспомнил два стиха из песни Кольцова:
Должно быть, заказаны. Бюрократические порядки – порядочное болото; не скоро из него выдерешься и невысоко взлетишь.
Прошла ровно неделя. О взрыве бомбы на даче председателя Совета министров Столыпина я узнал в Главном управлении по делам печати, куда явился узнать о судьбе моей докладной записки. Разумеется, нечего было ожидать приема. Через четверть часа я был уже в редакции газеты репортеров. Там еще ничего не знали. Репортер Г-це ухватил меня за руки:
– Не вранье это? Министр убит?
– Не знаю. Говорят, только ранен.
– Лечу…
И Г-це исчез. Из кабинета выскочил редактор и накинулся на двух скромных жидков. Один был хром, другой страдал сахарной болезнью.
– Вы чего тут сидите? Почему не едете на место катастрофы. Марш!
Жидки моментально стушевались.
– А вы? – обратился он ко мне. – Вы привезли известие первой важности и медлите здесь?
Я было заикнулся, что трое уже поехали.
– Поезжайте, не жалейте расходов, собирайте сведения, слухи, запишите, что говорят. Кто бросил бомбу, а главное: пострадал ли Столыпин? Я выпущу добавление к номеру.
Нервный редактор кипятился. Пришлось ехать. На улице уже знали о катастрофе, хотя смутно. На пароходик у Летнего сада я едва попал, так он был переполнен пассажирами. Все стремились на Аптекарский остров. О бомбистах толковали с азартом:
– Нигилисты, сказывают, бонбу пущали.
– Они самые.
– Енто два жида! – поправил сторож в сюртуке с галунами. – И разорвало самого министра и всех генералов, что с ним были, на тряпки разорвало.
– Врешь. Сказывали, министр целехонек. А генералов двух точно разорвало.
Сторож в галунах обиделся.
– Мне ли не знать? Убит, говорю вам, министр. В наш епартамент дали сейчас же знать. Мне сам старшой сказывал, что у генеральской вешалки стоит.