Трехлетним ребенком переступил я впервые порог этого белого дворца. 1907 год… После взрыва на Аптекарском острове государь предложил нам жить летом на Елагине. Мы пользовались этим царским гостеприимством весной и осенью. В последний раз – в 1911 году. Выстрел Богрова изменил тогда наш образ жизни…
Из царских резиденций Елагин был самой небольшой. Навещавшая нас княгиня Зинаида Юсупова говорила, что этот дворец напоминает ей Архангельское (когда-то воспетое Пушкиным), но «в меньших размерах». Пусть небольшой, но светлый и благоухающий дворец с его оранжереями, известными тогда на всю Россию. Господствовал там старший садовник – обрусевший немец Зюсмейер. Под его руководством каждые два дня во всех вазах дворца обновлялись цветы – всегда утонченное сочетание ароматов и красок. Букеты и тишина в покоях, предназначенных для царского отдыха…
Особенно красив двухсветный овальный зал с ионическими полуколоннами, находящийся в центре здания. В прошлом столетии в нем давались интимные царские балы. Так было еще во времена Александра Третьего. Его супруга императрица Мария Федоровна любила кружиться в вихре вальса. Царь – хлебосольный, но властный хозяин – приказывал оркестру замолкнуть в полночь. Тогда его окружали молоденькие разгоряченные дамы. Упрашивали продлить бал еще на час. Порядка ради царь артачился, говорил: «Господа, пора и честь знать!» Потом добродушно соглашался, и оркестр гремел снова… Обо всем этом вспоминала со мною в первые годы эмиграции престарелая княгиня Елизавета Волконская – когда-то участница этих развлечений.
В наши дни все стало по-иному: другие времена. Овальный зал стал нашей столовой. Но в нише сохранились вызывавшие мое восхищение бронзовые часы: турок в тюрбане, пытающийся усмирить вставшую на дыбы лошадь. Когда эти часы звонили полночь, переставал когда-то играть оркестр…
Соседняя с овальным залом Малиновая гостиная императрицы стала рабочим кабинетом моего отца. Я заглядывал иногда в одно из окон, выходивших на широкую террасу. Могли заглянуть в окно и террористы: полицейская охрана была малочисленна и беззаботна в старое время. Работал в этом кабинете отец днем почти без перерыва. Иногда и в ночные часы. Так было перед роспуском Второй думы, когда делегация кадетской партии засиделась у него до зари2
…А дальше, за кабинетом, была царская столовая – длинная комната в три окна. Ее приспособили для заседаний Совета министров. Длинный стол, покрытый зеленым сукном, вокруг чинные однообразные кресла. На этом столе в первый год нашего пребывания меня учили снова ходить после перелома у меня правой ноги при взрыве на Аптекарском3
. На одном конце стола стоял отец, на другом конце – мать. А я ковылял взад и вперед к манившим меня родительским рукам. Министры заседали в этом помещении в последний раз в июле 1911 года для подготовки киевских торжеств…Другое крыло нижнего этажа сохранило во время нашего пребывания свой прежний облик. За овальным залом находилась большая Голубая гостиная. Там мои родители принимали знатных гостей. Помнится, что особенно оживленно тараторили две великие княгини-черногорки – Анастасия и Милица Николаевны. А по утрам, сидя за роялем, мои старшие сестры старательно изучали классические мелодии. Рядом была угловая «помпеянская» гостиная, с музами и гирляндами, расписанными на мраморных стенах. И тут заканчивались наши владения: за «помпеянской» гостиной были две царские спальни, в которые нам – детям – был запрещен доступ. Сестры, любившие меня дразнить, говорили, что в этих покоях умер император Николай Павлович. По ночам, дескать, там бродит его призрак… Эта жуткая выдумка надолго запечатлелась в моем уме. Была и другая причина, почему я чувствовал себя неуютно. В моей спальне, во втором этаже, на окнах были вставлены железные решетки, дабы прелестный ребенок не грохнулся кубарем вниз, как это было уже однажды – при взрыве на Аптекарском. Сестры меня дразнили и называли «елагинским пленником».
Мне казалось, что я был узником и в часы досуга. Когда мне стукнуло пять лет, меня посадили на коня. «Он побледнел, стиснул зубы, но не плачет», – сказал присутствовавший при этой церемонии отец. Обучаться верховому искусству мне было положено в дворцовом манеже, пустовавшем до моего появления много лет. Пожалуй, до меня последними, скакавшими в этом манеже, были сыновья Николая Первого в их отроческие годы. Но когда мне позволили выехать в парк, мои дела ухудшились. К уздечке моего коня был прикреплен ремень. А ехавший рядом наш наездник Ткаченко держал его крепко. «Я ненавижу этот позорный ремешок!» – кричал я. Но Ткаченко был неумолим. Стало еще хуже, когда однажды мы впервые выехали на Стрелку. Мое появление развеселило гулявшую публику, особенно троих студентов. «А папа крепко держит ремень!» – заметил смеясь один из них. Тот факт, что наездника посчитали моим отцом, меня взволновал окончательно…