Читаем Падший ангел полностью

— Наконец-то, — воскликнул я, — он займет


свое место в литературе.

Радость была преждевременна. Но я думаю, дол-


го нам не придется ждать...»

Там же, на 75-й странице, рисунок: могила с кре-


стом... Могильная ограда, за которой торчит черное


голое дерево с гнездом на вершине. А в гнезде —


Пегас...

Безо всякой натуги мог бы я теперь составить от-


дельную книгу из одних только кратких описаний


многочисленных визитов, нанесенных мне замечатель-


ными людьми в момент (длиною в пять лет), когда


проживал я на Пушкинской улице в девятиметровом


«зале ожидания». Если кто-то из читателей решит,


что бросание спичечного коробка в окно — всего


лишь литературный прием, скажу: ничего подобно-


го. Значит, неубедительно рассказываю, только и


всего. Десятки, многие десятки людей-друзей забре-


дали тогда ко мне на огонек. Не то что теперь, когда


поколение мое, так сказать, остепенилось. Некото-


рые дарили себя однажды. Какая-то группа гос-


тей — постоянно. Не все бросали именно коробок


или монетку. Взлетали к небу и другие предметы,


оказавшиеся под рукой, например, кепки, пробки,


огрызки яблок. Иные из прихожан предпочитали


подавать голос, крича в колодце двора: «Гле-еб!»


И мощное эхо уносило этот прозаический блеющий


звук в блистающие или моросящие дождем выси не-


бесные. Не правда ли, красиво? И — щедро. Такое


не забывается.

Самым популярным двустишием в «зале ожида-


ния» на Пушкинской, в его девятиметровом «дупле»


(так была прозвана комната гостями), звучавшим как


пароль, как девиз, как поговорка, служили нам строч-


ки турецкого поэта Назыма Хикмета: «Если они не


дают нам петь, значит — боятся нас!» Чуть реже по-


вторялись две строчки Веры Инбер: «Мы, конечно,


умрем, но это — потом, как-нибудь, в выходной


день». Повторялись, несмотря на то, что пожилая


поэтесса перед этим «зарубила» первую стихотвор-


ную рукопись хозяина «дупла», начертав на ее стра-


ницах многочисленные фразы вроде: «Это филосо-


фия 1912 года!» Склонялась и всем известная эпи-


грамма на поэтессу: «Ах, у Инбер...» и т. д. Почти


каждый божий день восторженно декламировались


блоковские «Поэты» («За городом вырос пустын-


ный квартал...»), цветаевский «Письменный стол»


(«Вас положат на обеденный, а меня — на письмен-


ный...»), что-нибудь из лирики Маяковского («А


если не буду понят страной...» или «Вот и жизнь


пройдет, как прошли Азорские острова...»), гуми-


левский «Заблудившийся трамвай» («Остановите,


вагоновожатый, остановите скорее вагон!»), что-ни-


будь пастернаковское («Какое, милые, у нас тыся-


челетье на дворе?»), тютчевское («Молчи, скрывай-


ся и таи...»), обэриутовское («Голубая рыбка, жаре-


ный карась, где твоя улыбка, что была вчерась?»),


слегка отредактированное есенинское («Что ты смот-


ришь так синими брызгами, али в морду хошь? В


огород бы тебя на чучело, пугать ворон!»), даже —


из Безыменского («Жила бы Совреспублика, а мы-


то проживем!»). И уж всенепременно, с затаенной


бравадой — из Хлебникова, из «поэта для поэтов»,


но — понятное, вроде: «Эй, молодчики-купчики, ве-


терок в голове! В пугачевском тулупчике я иду по


Москве!» Из уст в уста ходили модные словечки.


Одним из самых популярных, а потому и застряв-


ших в памяти оказалось тогда иностранное словечко


из разряда научных — «сублимировать». И чаще


всех в паре с глаголом «функционировать» нажимал


на это словечко Миша Кулаков. Он и вел себя соот-


ветственно, демонстрируя непредсказуемые превра-


щения из одного состояния, скажем, благодушия,


прямиком в другое — в остервенение, минуя про-


межуточную сосредоточенность. Модным было


тогда и словечко «супрематизм», изобретенное ху-


дожником Казимиром Малевичем на заре века, ко-


торое мы вворачивали в разговорную речь для дока-


зательства «лихости» интеллекта.

В «дупле» до поры до времени, покуда ей не


переломили позвоночник, имелась семиструнная ги-


тара. Под нее пели «авторские» шлягеры того вре-


мени: «Стою себе на месте, держусь я за карман, и


тут ко мне подходит...», или Окуджавины «Шарик


улетел», «Она по проволоке ходила...», или бело-


гвардейски-дальневосточную «Лягут синие рельсы


от Москвы до Шанси», магаданскую «Будь прокля-


та ты, Колыма...», «Когда качаются фонарики ноч-


ные...», и вдруг, благоговейно, как становясь на мо-


литву, где-то даже картинно: «Выхожу один я на


дорогу...».

Годы, проведенные на Пушкинской улице, всплы-


вают в памяти как самые многолюдные, разноголо-


сые, восторженно-обреченные, великодушные, от-


кровенные, суматошные и одновременно успешные,


потому что тогда писались стихи, нужные людям,


отвечавшие настроению эпохи; в залах, где мы чита-


ли эти стихи, нам не просто аплодировали, за нас


держались, как за идущих впереди.

Обстоятельства сложились таким образом, что


институтского образования я не получил, в студен-


тах никогда не значился, «моими университетами»


было общение с людьми, и одним из своеобразней-


ших факультетов считаю житие на Пушкинской.


Случалось, что и там писались светлые и даже вос-


торженные стихи, видимо, потому, что и туда время


от времени на огонек забредала Ее Величество Лю-


бовь, но, как правило, стихи Пушкинской улицы не


отличались умильным благодушием, да и откуда ему


Перейти на страницу:

Похожие книги