— Четыре тысячи девяносто шесть. Ну а сколько будет четыре тысячи девяносто шесть, умноженное на четыре тысячи девяносто шесть?.. — Но и на этот вопрос он тут же ответил сам торжествующим тоном и начал с молниеносной быстротой вычитать, делить, умножать, извлекать корни, возводить в квадрат и куб. Напоследок он выпил двадцать литров воды, поджег огромный бумажный з
С этого водопьющего математика и началась популярность Кики и главным образом моя. Во время антракта я скромно, почти смиренно ретировался в буфет и забился в угол, спрятавшись за грудой сосисок и бутербродов с ветчиной, но, в то время как я потихоньку истреблял сосиски с горчицей, меня нашли, разоблачили мое инкогнито и стали шептаться: «Вон там, в углу, тот самый… «математик»…» Кики, обожавшей любой вид популярности, это весьма понравилось, так как она прекрасно поняла, что смеются не над ней, а надо мной. Только я хотел упрекнуть ее за это, как раздался звонок и мне пришлось с недоеденной сосиской в испачканных горчицей руках мчаться на свое место. А с арены уже рычал на меня в образе львов следующий номер программы. Дрожа от страха, уселся я в своем злополучном первом ряду.
Укротитель львов, капитан Браун, покорил Кики еще до своего появления на арене. Она находила укрощение диких зверей удивительно романтичным занятием: для нее укротители стояли так же высоко, как летчики, совершающие трансконтинентальные перелеты, или мексиканские шерифы. Когда же появился и сам обольстительный герой, демонстрируя в неповторимой улыбке свои непревзойденные зубы, сверкающие в свете рефлекторов, и приветственно помахивая небольшим хлыстиком, моя Кики тут же стала ему в ответ махать крошечным кружевным платочком, а я, зная некоторые странности ее натуры, даже обрадовался, что она машет всего лишь платочком. За капитаном Брауном медленно и величаво, повиливая хвостами, вереницей потянулись его питомцы. Это были большие, старые, уже лысеющие городские львы; во главе шествовал отец семейства — очень симпатичный, приятный лев, по выражению лица которого я сразу заметил, как надоело ему каждый вечер взбираться на ящик и держать в своих трудовых лапах обруч, как будто он вовсе не лев, а белка. Капитан Браун щелкнул бичом и языком одновременно, львы сначала заметались по клетке, потом уселись на задние лапы, а передними стали перебирать, как маленькие собачонки, выпрашивающие сахар. Это было очень грустное зрелище, если вспомнить, что речь все-таки шла о львах. Между тем капитан Браун заглянул каждому в пасть, произнося при этом: «А-а-а-а-а!», словно хотел убедиться, в каком состоянии у них миндалины.
По ту сторону клетки прогуливалась дама в вечернем туалете, по-видимому, невеста или жена капитана Брауна, но, возможно, его мать, сестра или дочь — ведь в цирке все бывает: там сам воздух полон мучительной неопределенности. Дама заглядывала через прутья клетки, в руках у нее был револьвер, дуло которого она направляла на львов в предвидении случая, если кому-нибудь из них захочется в свою очередь ознакомиться с миндалинами капитана Брауна. Как только один из львов разевал пасть и рычал, дама начинала совать револьвер между прутьями и поводила дулом — все это, конечно, делалось для того, чтобы публика ни на минуту не забывала, что здесь имеют дело не с дрессированными собаками или театром блох, а с царями пустыни, дикими и свирепыми хищниками, словом, что здесь дело серьезное. Время от времени, как бы в критический момент, дама стреляла вхолостую; от таких выстрелов вздрагивали не столько львы, сколько мы с Кики.
Семерых львов удалили из клетки, на арене остался один толстый зверь с детскими ласковыми глазами, очень воспитанный и вежливый. Капитан Браун обратился к публике:
— Тысячу пенгё тому, кто войдет в клетку и погладит Польди! Уверяю вас, этот лев кроток, как дитя…