На что гость возмутился, заявив, что он имеет на подводу такое же право, как и Фабр. После чего предложил выпить водки за здоровье своего полка. Чтобы отвязаться, Алекс хлебнул и снова потерял сознание. Когда он разлепил веки, поручика уже не было, вместо него рядом с телегой шёл какой-то пехотный капитан, который, как оказалось, из милосердия примотал оглобли подводы к телеге, вёзшей других раненых, и она потихоньку потащилась к Москве. Капитан, не переставая, плакал, а Фабр был настолько слаб и пьян из-за гренадерской водки, что не мог слова молвить. Однако пехотинец без всяких вопросов рассказал ему своё горе, хотя такого горя вокруг было — лопатой греби. Оказалось, фамилия его Шавич, он командовал пионерной ротой и был прикомандирован к батарее Раевского, где встретил двух младших братьев, с которыми до того не виделся восемь лет, поскольку прежде их полк стоял в Финляндии. Только вечер 25-го они провели вместе, а на другой день обоих у него на глазах разорвало ядрами.
— Так-то, Вася, — сказал Фабру пионерный капитан и зашагал вперёд. А Алекс снова впал в беспамятство.
Быстро смеркалось. Темнота кричала и выла. Никакого отдыха она принести не могла. Стонали и в голос вопили от боли раненые, окликали друг друга в темноте живые, ища, но не доискиваясь своих. Многие полки перестали существовать, и солдаты сбредались с разных сторон, подсоединяясь к тем, где оставалось по сотне человек под начальством прапорщика. Вся Можайская дорога была покрыта умирающими. Люди ползли, не бросая ружей, без рук, без ног, но с карабинами, подбирая у мёртвых товарищей патронные сумки. Ночь была по-осеннему холодной. Те, кому повезло добрести до соседних селений, зарывались от стужи в солому и в ней умирали. Фабр видел, как подвода с одними ранеными взяла чуть правее запруженной дороги и переехала кучу соломы в овражке, под которой оказались люди. Последних почти всех задавило. Оставшихся взяли на телегу.
По тракту лошади тянули орудия. Погонщиков не хватало. Они шли далеко впереди и позади, а умные животные шагали друг за другом. Раненые выползали на дорогу в надежде, что их подберут, и попадали под колесё лафетов. Алекс запомнил солдата, лежавшего в канаве, у которого голова уже была высунута на бровку и тут раздавлена колесом батарейной мортиры. Был ли он уже мёртв, когда его мозг размазало по сухой глине тракта? Оставалось только гадать.
Перед сражением хвастались, что московский генерал-губернатор Ростопчин заготовил много подвод для раненых. Но их не достало и на десятую часть. Те же, кто всё-таки попал в столицу, вскоре погибли в огне пожара, не имея сил вылезти из пустых домов. Многие так и остались на поле, которое неприятель, захватив Первопрестольную, и не думал прибирать. Уже через несколько дней поднялся нестерпимый смрад, а несчастные, не зная, куда им идти, питались сухарями из ранцев убитых, задыхались среди трупов и отбивались от волков, мигом явившихся из окрестных лесов поживиться истлевающей кониной и человечиной.
К счастью для Фабра, он не попал в их число. Его подвода худо-бедно дотянула до села Горки. Там раненых стали перегружать, потому что лошади устали. Фабра сняли с телеги, положили на улице и оставили одного среди умирающих. Он поминутно ожидал быть раздавленным артиллерией или повозками. Московский ратник перенёс его в пустую избу и подсунул под голову пук соломы, после чего ушёл. Тут понял Алекс, что пришло его время помирать. Он не мог двигаться, не чувствовал ноги — дурной признак — и всю ночь то приходил в себя, то терял сознание. В избу порой заглядывали люди, но, видя раненого, тут же уходили и плотно затворяли дверь, чтобы не слышать просьб о помощи. Какой-то урядник лейб-гвардии казачьего полка, обнаружив несчастного, вынул из ташки несколько яиц всмятку и накормил Фабра. Уходя, он написал мелом на двери фамилию и полк «постояльца». Перекрестил Алекса и сказал:
— Ничего, брат. Может, так-то оно лучше. Разом отмучиться.
Фабр лежал и думал: «А ведь верно. Сил больше нет. Если не помру, то уж точно буду калекой. На что жить? Хорошо ещё дядя скончался. Хуже нет влачить нищенское существование со стариком, который тебя вырастил, и не иметь возможности поддержать его немощь…»
Тут дверь толкнули, и хриплый голос окликнул:
— Есть кто?
Алекс застонал.
— Живой?
Снова стон.
— Двигаться можете?
К топчану, на котором лежал раненый, подошёл, сильно хромая, высокий человек, форму которого в темноте избы было не разглядеть.
— Надо идти. Французы на пятки давят. Пленных не хотят брать. Кто без сил, добивают. Ну же, шевелитесь.
Только что Алекс собирался отдать Богу душу. Но, услышав, что его вот-вот заколют, проявил чудеса выносливости. Он сел, держась руками за топчан, и сообщил, что сможет прыгать только на одной ноге.
— Я делаю то же самое, — хрипло рассмеялся нежданный помощник. — На двоих у нас будет две ноги. Не так плохо, если учесть, что сорок тысяч уже без голов.
— Сорок тысяч? — поразился Алекс. Отродясь он не слышал о таких цифрах потерь.