«С 1924 г., Борис, – четыре года – ни одного рассвета, ни одного ожидания, ни одних проводов. Да, был Рильке, был – твой приезд, но все это было еще или уже в Царствии Небесном, все под черепом. Не принимай меня за то, что я не есть, мне мало
нужно, знать, например, что через столько-то месяцев я тебя увижу. Но знать. Ждать. А сейчас я никого не жду. Это – основное. Второе – отсутствие собеседников, мое вечное в чужом кругу и в своем соку» (ЦП, 467).Видимо, Пастернаку казалось, что подруге будет легче, если она узнает, что и он находится в сходном положении.
«
Я не знаю, достаточно ли ты знаешь и умеешь ли живо это вообразить, что я тут существую совершенно dépaysé[42], – пишет он в ответ, – что сердцем и будущим я абсолютно вне всего того, что могло бы быть моим кругом, моими радостями и пр. … Я бы не хотел, чтобы ты себе это представляла романтически, как только чувство разлуки, как чувство, которое может усиливаться и ослабевать, п.ч. то, о чем я говорю, гораздо шире, грубее и постояннее такого представленья…» (ЦП, 468—469)Так намеками Борис Леонидович пытается объяснить, насколько советский строй противоречит его собственному мировоззрению. Он стремится на время вырваться за границу, но в то же время открыто и твердо предупреждает Марину Ивановну: «Ты знаешь, что я один не поеду, и представляешь, вероятно, себе, как это трудно втроем
» (ЦП, 469).Вообще в письмах Пастернака начала 1928 года все чаще появляются нотки старшего (так взрослые разговаривают с подростками, пытаясь щадить их достоинство). Но в процитированном письме Цветаеву, по-видимому (ответ не сохранился), прежде всего возмутило упоминание о семье, и она в очередной раз поставила под сомнение силу его чувства. И вновь Борис Леонидович терпеливо объясняет ей особенности своего отношения с близкими.
«Моя родная! <…> Ведь ты знаешь, как ты любима? Но для меня и С <ергей> и Женя – и дети – и друзья – в нем, в этом чувстве, а не вне его. <…> И как раз от того, что это не частность и не перегретый аффект, его иногда можно и не узнать за теми формами, которые оно принимает, когда вмешивается в жизнь»
(ЦП, 472).Это объяснение вызвало лишь новый всплеск эмоций.
«
Дорогой Борис, я всегда буду тебя уступать, – отвечает Марина Ивановна, – не п.ч. я добра или не вправе, а п.ч. мне всего мало, чем больше – тем меньше, и на этот свет я все равно давно плюнула – или махнула рукой. <…> Ннно, Борис, уступив заранее все здесь, ничего не уступаю внутри, ничего не включаю и не совмещаю. Женю твою любить не смогу, как твой не мною согретый сердечный левый бок» (ЦП, 473—474).И тут же вновь жалуется – теперь уже во весь голос – на собственную бесчувственность.
«Борис, я всегда жила любовью. Только это и двигало мною. Все вещи наперечет, ни одной безымянной, хотя чаще: псы, а не отцы. Сейчас – до-олгое сейчас – полных четыре года я никого не любила, ни одного поцелуя никому – 4 года. <…> Прорыв – Письмо к Рильке
[43], единственная после Крысолова моя необходимость за эти годы. Был бы жив Рильке, приехал бы ты. —