Он, как бывало уже не раз, запоздал. Борис Леонидович написал его 31 марта, через две с лишним недели после получения письма. Он сам понимал, что «надо было ответить… тотчас, в особенности насчет того, что ты назвала „физиологией творчества“»
(ЦП, 480). Но к таким задержкам Цветаева давно привыкла. А вот то, что ничего страшного в ее состоянии Пастернак не увидел, не могло ее не задеть.«Марина, вытерпи, про
времени, как хочешь и знаешь, и не стыдись сердечной унизительности этого состоянья, – уговаривает он. – <…> …Оно кажется тебе лично твоим и окончательным, потому что ты – у его начала и не видишь ни смысла его, ни происхожденья. <…> Ты (хронологически) пришла к этому поздно, и проходить придется недолго. Что это не окончательное состоянье, видно из того, что оно тебе поперек встало. Иначе ты бы не заметила его» (ЦП, 480, 482).Эти строки яснее других показывают, насколько Пастернак не понимал характера подруги. Ведь она ждала от него нового взрыва страсти, а вовсе не колыбельной. В следующих письмах она, по-видимому, вновь пытается пробудить его чувства, посылает фотокарточки сына. Эти письма, как и большинство других, до нас не дошли. С весны 1928 по весну 1931 года не сохранились и черновые тетради. В них были наброски «Поэмы о Царской Семье» и «Перекопа», поэтому, уезжая в Россию, Марина Ивановна оставила тетради в Париже, где они погибли во время войны. Сохранились лишь немногочисленные выписки, сделанные энтузиастами с оригиналов в Москве до их пропажи. Согласно им, 16 апреля она снова пишет о жажде любви – простой, человеческой любви к Пастернаку – как источника стихов.
А на Бориса Леонидовича опять навалились болезни. 22 апреля он благодарит подругу «за письма и карточки»
(ЦП, 485) и одновременно предупреждает, что серьезно болен и в переписке возможен перерыв. Следующее письмо, написанное через месяц с лишним, тоже не могло порадовать Цветаеву яркостью чувств. В нем – уже знакомые ей сетования на безденежье, связанное с необходимостью отправить семью на отдых. (Пока оно писалось, Евгения Владимировна с Женей успели уехать на Кавказ.) Пастернак буднично-подробно рассказывает подруге о знакомстве с Мейерхольдом и своей работе над послесловием к сборнику стихов недавно умершей Лили Харазовой, а в конце письма просит Марину Ивановну купить для него 2 и 3 том «Утраченных иллюзий» Бальзака. И, вдобавок ко всему, передает ей просьбу сестры Анастасии не писать «о лицах, которые ее не интересуют и упоминанье о которых, например Врангеля, может доставить ей огорченье. К этой просьбе присоединяюсь даже и я», – отмечает Борис Леонидович, подчеркивая сложность их положения в России (ЦП, 487). (Впрочем, это не помешало ему в апреле свободно рассуждать о дневнике Вырубовой[44], а в январе следующего, 1929, года помогать в сборе исторического материала о взятии красной армией Перекопа.)Для Цветаевой это письмо, по-видимому, прозвучало, как приговор. Того, чего она так ждала, на что еще надеялась, там не было. Возможно, к решительному шагу Марину Ивановну подтолкнула и новая привязанность – в феврале 1928 года завязалась дружба с 19-летним поэтом Николаем Гронским, которого в большинстве записок она уважительно называла по имени-отчеству. (В творчестве он был совершенно свободен от влияния Цветаевой, в быту же охотно и точно исполнял ее поручения и желания.)
Так или иначе, в июне она записывает в черновой тетради, а позже переписывает в другую, куда заносила лишь самое важное, такие строки: