С 1925 г. ни одной строки стихов. Борис, я иссякаю: не как поэт, а как человек, любви – источник. Поэт мне будет служить до последнего вздоха, живой на службе мертвого, о, поэт не выдаст, а накричит и наплачет, но я-то буду знать.
<…>
А – с чего мне сейчас писать? Я никого не люблю, мне ни от кого не больно, я никого не жду, я влезаю в новое пальто и стою перед зеркалом с серьезной мыслью о том, что опять широко» (ЦП, 475).
В этих строках много эпатажа, предельного обострения собственных чувств в надежде потрясти «счастливого» Пастернака, у которого, по ее убеждению, есть и друзья, и любимая жена. Цветаева всегда была мастерицей подобных исповедей. Однако после Родзевича у нее действительно не было возлюбленных, хотя жажда земной любви, вопреки самообольщению, так ярко выраженному в письмах Рильке, —
была. Что касается отсутствия стихов «с 1925 года», то это – преувеличение, хотя и не слишком явное. В конце мая 1925 года поток стихов действительно иссяк; в 1926 было написано всего два стихотворения, которые тематически можно отнести к философской и гражданской лирике, а в 1927 – первой половине 1928 года и в самом деле не появилось ни одного. Зато были созданы лирические поэмы «С моря» и «Попытка комнаты» (обе – 1926 год), «Новогоднее» и «Поэма Воздуха» (1927). И это – не считая драматических и прозаических произведений. Так что бесплодными эти два с половиной года назвать никак нельзя.Первым после обозначенного Цветаевой перерыва появится «Разговор с Гением» – стихотворение, в котором устами Гения она опровергает собственные построения:
Глыбами – лбуЛавры похвал.«Петь не могу!»– «Будешь!» – «Пропал,(На толокноПереводи!)Как молоко —Звук из груди.Пусто. Суха.В полную веснь —Чувство сука».– «Старая песнь!Брось, не морочь!»«Лучше мне впредь —Камень толочь!»– «Тут-то и петь!»«Что я, снегирь,Чтоб день-деньскойПеть?»– «Не моги,Пташка, а пой!На зло врагу!»«Коли двух строкСвесть не могу?»– «Кто когда – мог?!»«Пытка!» – «Терпи!»«Скошенный луг —Глотка!“ – „Хрипи:Тоже ведь – звук!»«Львов, а не женДело“. – „Детей:Распотрошен —Пел же – Орфей!»«Так и в гробу?»– «И под доской».«Петь не могу!»– «Это воспой!»Мёдон, 4 июня 1928
Впрочем, до его появления еще три с лишним месяца кризиса, которые надо пережить…
Нелегко в это время было и Пастернаку. В очередной раз – теперь уже по финансовым соображениям – приходилось отказываться от поездки за границу. В начале марта он «в состоянии очередного упадка»
, вызванного просмотром официозного фильма С. Эйзенштейна «Октябрь» (ЦП, 478), пишет письмо Сергею Яковлевичу Эфрону, которое сам тут же называет «странным». (Почему ему? Уже не надеялся на понимание Марины Ивановны? Или – не хотел ее тревожить?) Главное действующее лицо этого письма, по силе лирического напора напоминающего стихотворение в прозе, – «ревнивая работа», не прощающая ни малейшего шага в сторону и бросающая поэта в самый неподходящий момент (ЦП, 477). Заканчивается письмо уже знакомым упованием на то, что члены обеих семей в конце концов поймут, что счастье одного невозможно без счастья всех близких: «Дай Бог, чтобы все мы созрели в один час и никто не запоздал» (ЦП, 478). Ответил ли Эфрон, неизвестно. По крайней мере, месяц спустя встревоженный отсутствием писем Пастернак беспокоится, «…как бы с письмом моим Сереже не произошло недоразумений» (ЦП, 483). Однако причиной долгого молчания Цветаевой был, скорее всего, посланный позднее ответ Пастернака на ее февральское послание.