«Борис, я тебя заспала, засыпала – печной золой зим и морским (Муриным) песком лет. Только сейчас, когда только еще вот-вот заболит! – понимаю, насколько я тебя (себя) забыла. Ты во мне погребен – как рейнское сокровище – до поры»
(ЦП, 515).В этих до предела сжатых фразах – и понимание несбыточности мечты, и ощущение того, что что-то важное в их отношениях потеряно навсегда, и отчаянная, наперекор всему, надежда на чудо, которое все-таки произойдет…
Как всегда, Цветаева зорко следит за композицией писем, обещая в следующем написать «о всем, что еще
есть» (ЦП, 515). Это же она полностью посвящает их чувствам, впуская в него только Рильке. Вспоминая потрясение и творческий порыв, вызванные его смертью, Марина Ивановна утверждает: «Если я умру, не встретив с тобой такого, – моя судьба не сбылась, я не сбылась, потому что ты моя последняя надежда на всю меня, ту́ меня, которая есть и которой без тебя не быть» (ЦП, 515).А для Пастернака новый год начался очередным разочарованием. Из писем подруги он узнал, что вернувшаяся в Россию В. А. Завадская[47]
должна привезти последние работы Цветаевой – статьи о письмах Рильке и о творчестве художницы Н. Гончаровой. Но та, видимо, предупрежденная о советских порядках, не взяла их с собой.«На нее нельзя сердиться, –
уговаривает он Марину Ивановну, а заодно и себя. – Но половина установлений, имеющих силу в любом государстве в какое угодно время, исходят от передового населенья, от того, как себя люди ведут. И в тех случаях, когда я сознаю совершенную чистоту и невинность того, что я делаю, мне и в голову не может прийти, каким ложным истолкованьям может подвергнуться или даже принято подвергать эти вещи» (ЦП, 516—517).Возможно, случай с Завадской, которая не только не повезла книги, но и отказалась от переписки с заграницей (ЦП, 521), напомнил Борису Леонидовичу о моральной значимости каждого поступка и укрепил его решимость идти против течения, повинуясь лишь собственным нравственным постулатам. Его письмо от 19 января, как и прежде, написано свободно, без оглядки на цензуру. Впрочем, за исключением фрагмента о Завадской, письмо получилось на редкость безобидным. Видимо, отвечая на «спокойные описания»
(ЦП, 517) Цветаевой, Пастернак решил просто рассказать ей о впечатлениях начала года: о радости от письма С. Я. Эфрона и своей любви к нему, о французском духе, который царил на встрече со знакомыми у Завадской, о новогоднем подарке – книге с дарственной надписью – от Ромена Роллана. Впрочем, тут же он дает волю самокритике и бранит Марину Ивановну за то, что та дала сыну его детскую книжку «Зверинец», написанную в 1925 году.А на следующий день он отвечает большим дружеским посланием на поздравление Сергея Яковлевича – и уже во второй раз за время переписки письмо к нему оказывается глубже написанных в это же время писем Цветаевой. Именно ему он раскрывает драматичные обстоятельства своей духовной жизни.
«Мне становится все трудней год от года, –
признается Пастернак. – Никто кроме меня в этом не виноват. <…> Начиная с „Девятьсот пятого“ я пишу не от себя, а все для кого-то. Между тем ответа я от этого местоименья не получаю и с тем, что до меня доходит, жизни завести не могу» (ЦП, 521).