Здесь, в обычном для него сниженно-философском тоне, поэт констатирует, что все его усилия показать революцию 1905 года как «главу истории русского общества»
(ЦП, 139) оказались безрезультатными – критики, хваля «правильную» тематику, вникать в его историософию не захотели, а читатель ее попросту не заметил. Так провалилась попытка Бориса Леонидовича приблизить дорогой ему мир дореволюционной русской культуры к «рожденному революцией» новому поколению читателей. Нарастал творческий кризис: замыслы были практически исчерпаны (дописывалась последняя в этом ряду «Охранная грамота»), а между тем творчество Пастернака не стало ближе и понятнее его современникам. В письме он трезво оценивает свою известность не только в России, но и за границей, отмечая, что там вся она сводится к усилиям Эфрона и его соратника Д.П.Святополк-Мирского (ЦП, 521). В этой ситуации никакого смысла писать «от себя» (то бишь, попросту в стол) поэт не видел. Не было и вдохновения…Главной болью Пастернака, несмотря на кажущееся везение (ни сам, ни ближайшие родственники в кровавые 30—40-е годы не пострадали), было пожизненное отсутствие единомыслия с массовым читателем. Не было даже мимолетной иллюзии взаимопонимания – той, что греет душу большинству литераторов. (Та же проблема была и у зрелой Цветаевой.) Между тем, он делал все, чтобы «быть понятым своею страной» (цитата из Маяковского) – все, кроме одного: никогда не шел на сделку с совестью, никогда, в отличие от того же «трибуна революции», не позволял себе наступать «на горло собственной песне». Через год в стихотворении, адресованном Борису Пильняку, Борис Леонидович так определит свою проблему:
И разве я не мерюсь пятилеткой,Не падаю, не подымаюсь с ней?Но как мне быть с моей грудною клеткойИ с тем, что всякой косности косней?Однако даже эти неудачи не делали его противником идеи социального переустройства общества. В том же письме Пастернак с возмущением отзывается как о псевдодуховных поисках части эмигрантских кругов, так и о бездуховности нового советского мещанства.
«Чувствуете ли Вы, –
вопрошает он, – чем близки эти противоположности? На одной только и мелют, что о духовном, но… но по душевной импотенции не знают, что такое бессмертие, и не желают его, потому что не могут его хотеть. На другой не успели ни разу им соблазниться ввиду заполненности жизни акциями и бутербродами». И тут же следует экспрессивное определение революции: «Революция есть ответ оскорбленной истории: ее бурное объяснение по всем пунктам с человеком, по тем или иным причинам к бессмертию безразличным. Да здравствует революция». (ЦП, 522—523)Убежденный в своей правоте, поэт не оставлял надежд «достучаться» до общества. Как раз в это время он дописывал главы «Охранной грамоты», посвященные роли, которую сыграли в его судьбе творчество и личность Владимира Маяковского. Борис Леонидович надеялся, что они помогут его бывшему кумиру выйти из творческого тупика.
«Я думал, –
написал он Цветаевой в апреле 1930 года, сразу после самоубийства Маяковского, – что он по-своему раздвинет рамки жизни и роковой предугаданности всеми, т.е. исчезнет в неизвестность или обманет ожиданье еще чем-нибудь. Но мне казалось, что, обманув, останется жить, чтобы совершенствовать неожиданность, а о таком именно исходе я не думал» (ЦП, 524).Неизвестно, что ответила на это сообщение Цветаева, – в архиве Пастернака сохранилась лишь сочувственная открытка от С. Я. Эфрона. 21 апреля она написала А. А. Тесковой:
«Бедный Маяковский! <…> Чистая
смерть. Все, все, все дело – в чистоте…» Выше в том же письме есть такие фразы: «…а теперь стряслось горе, – какое пока не спрашивайте – слишком свежó, и называть его – еще и страшно и рано.