Тишина, что царит в зрительном зале, кажется, распирает стены, обитые коричневыми панелями. Ник глядит на сцену. Фишер закинул ногу за ногу и сплел пальцы на высоте рта; из того, как он сидит в кожаном кресле, из его лица, мышцы которого, кажется, сражаются с крадущейся на него потихоньку улыбкой – пробивается уверенность, чтои эту партию он выиграл. Спасский наклоняется над столом. В какой-то момент он поднимает руку, завешивает палец над шахматной доской; это выглядит так, словно бы он что-то считает. Ник думает о миллионах комбинациях, появляющихся в этот момент в голове гроссмейстера, и испытывает неожиданный приступ жалости, что не увидит их – никогда.
А потом происходит нечто такое, чего Ник не ожидал. Хотя с этого расстояния он не в состоянии этого четко увидеть, Ник может поклясться – неважно, чем и перед кем – что узкие, перламутровые губы Спасского выгибаются. Спасский улыбается. Спасский поднимает голову, несколько раз кивает ею, словно бы он соглашался с тем, что только что подумал, Сасский поднимается, Спасский протягивает руки перед собой – и начинает аплодировать.
Звук этих аплодисментов вбивается в тишину, словно острие молотка. Брюхатый, втиснутый в серый костюм и белую сорочку без галстука Спасский аплодирует, и Ник знает – откуда-то он это знает – что эти аплодисменты совершенно неподдельные, удары арверхностью одной ладони о другую доставляют Спасскому радость. Фишер все еще сидит в своем громадном, кожаном кресле. Его мина говорит о том, что он не до конца понимает, что же произошло. Эта мина не исчезает с вытянутого лица даже тогда, когда, как по сигналу, встают все, кто сидел в зрительном зале, и тоже начинают аплодировать. Ник тоже встает. Ник тоже стоит. Впервые за долгое время он стоит без трости с серебряной ручкой, и его ладони бьют одна в другую.
- Браво! – кричит кто-то. – Браво!
-
Необходимо какого-то малого мгновения, чтобы эти лова прорвались сквозь гром аплодисментов. Еврей. Почему он его так определил? – думает вдруг Ник, глядя на веселое лицо рыжего, который, похоже, уже и забыл, что с начала турнира ставил на Спасского. Почему?
И тут возвращается: тот вечер второго дня сентября 1939 года, и пляж в Буэнос-Айрес, и вечерний прилив, и розовое небо с просветами голубизны. Возвращается ветер, который сделался холодным, словно бы его пригнало с тех сторон, о которых рассказывал Хаим Равахол.
Родился он в 1875 году в Ломже и должен был стать раввином, но еще в ешиве научился играть в шахматы. В хедере же так отточил свое умение, что сбежал в Лодзь и там играл в шахматы по кафе. На деньги. Затем из Лодзи перебрался в Варшаву, там тоже играл ф кафе на деньги и женился с дочкой аптекаря с Гусиной улицы. Это случилось в 1907году. После смерти аптекаря с Гусиной улицы аптека сделалась собственностью Хаима Равахола и его жены, и Хаим Равахол тт же принял решение продать ее, а за часть денег поехал на турнир в Карлсбад, где остановился в самой лучшей гостинице, и был уверен в победе. Он выиграл первую партию, выиграл и вторую, но третью и четвертую проиграл, а в пятой, которую играл с неким Гезой Марочи, случилась наихудшая вещь, которая только может произойти на шахматной доске.
- Пат, - рассказывал отец. На горизонте показывались новые здания Буэнос-Айреса, робкие конструкции без вершин. Отец рассказывал по-польски; Ник его понимал, по крайней мере, ему так казалось. – Я уже собирался ставить мат, этому Марочи, как вдруг поставил гетмана в том месте, в котором… в месте, в котором… Пат. – Он не закочил предложение. – Самая паршивая вещь. И ничего нельзя сделать. Пат.
Ник размышлял над тем, а не попытаться ли сказать это по-польски, но предпочел не рисковать. Он перешел на русский, и слова наполнили его уста мягким звучанием, словно ленивым роем шмелей.
- Не понимаю, зачем ты это мне рассказываешь.
Отец остановился так резко, что носок туфли воткнулся в песок.
- Потому что это вся моя жизнь! – сообщил он возмущенным тоном. Ник глядел на его лицо, когда-то худое, но этим вечером в Буэнос-Айресе было полнм, даже налитым. На нем расцвел румянец, крупные отцовски глаза покрылись слоем чего-то влажного.
Он продолжил рассказывать:
- На каждом турнире перед каждым участником ставят табличку, ты же знаешь. Ты сейчас "Ник Левенштейн, США", а я – "Хаим Равахол, Польша". И тогда тоже так было, но тогда не было Польши. А ведь как некоторые требовали ставить перед ними табличку с Польшей! Винавер, например. В конце концов, он поучал: "Винавер, Варшава". Или Пшепюрка, который не хотел быть "Пшепюрка, Россия". А я? Я не хотел быть ни "Россия", ни "Польа". Я хотел бвть "Хаим Равахол, Хаим Равахол". И знаешь, что кто-то написал на моей табличке в тот самый день, когда я играл с Марочи? "Jude". Еврей, как будто бы я не мог быть кем-то другим. Как будто я не мог ничего сделать. Вот это, как раз, и есть пат.
Ник молчал, а отец продолжал: