Вечер, по всему, обещал быть насыщенным. Вскоре объявилась вся честная компания, вместе со Щетиной. Хмуро поздоровавшись они уселись возле костра, а Щетина, вместе с Полоскаем прошли в вагончик. Закончив ревизию они вышли, Щетина на ходу бросил каждому компаньону по пачке «Примы» и тут же полез в воду. Он и Изынты, который вызвался помочь, долго бродили по ней, щупали дно жердью и что—то бормотали. Потом, уже всей компанией, долго лазили по воде, кто с лесиной, кто с жердиной, а кто с вилами. Промерили, по участкам, как сквозь сито просеяли, все прибрежное дно.
— Где бобышки — вернувшись, сурово подступился ко мне Щетина.
Я только пожал плечами.
Где бобышки — Щетина, внезапно разъярившись, вырвал у меня из рук недоструганную ложку.
Я вскочил. Повскакивали и мужики.
— Ты чего?
— Бобышки, твою мать, где?
— Ты это, давай свою мать вспоминай, а мою не трожь — спокойно ответил я. — И вообще, стой, где стоишь, а не то споткнешься еще, оцарапаешься о мой ножик.
Щетина яростно сверкал белками глаз, выразительно выделявшихся на загорелом и небритом лице.
— Кто нибудь объяснит, что это такое — бобышки и почему меня за них сегодня уже второй человек чуть не прибил? — Спросил я.
Но мне никто не ответил. Поднялся гвалт, разгорался спор. Переполох был нешуточным. Ясно было одно — бобышки были притоплены на мели в пруду. Остроумно так припрятаны. Что называется — концы в воду. А теперь их нет.
Наконец, до компаньонов дошло, что искать что—то на дне пруда, в сумерках, все равно, что иголку в стоге сена и они отступились. Полоскай убежал в деревню, видимо за самогоном. Остальные уселись возле костра и стали кипятить чай. Мне же было наказано до утра пребывать в вагончике. Я пожал плечами и удалился. Дверь тотчас подперли чем—то снаружи.
— Он это, кто ж еще…
— Спрятал, или Толяну отдал…
— Поделили…
— А я тебе еще тогда говорил — нахрена он нам сдался…
— Он с Толяном—от сюда и приехал.
— Ага, потом в общине жил.
— Вот и выходит, что заодно они…
Голоса бормотали сливаясь в непрерывное журчание, в какой—то непонятный говор. Вердикт выносился явно не в мою пользу. Да что же такое—то! Отовсюду меня гонят, везде я встреваю в какие—то злоключения. И падаю все ниже. Сначала я был гоним по идеологическим соображениям — так я убежал из Прета, потом — по политическим, так мне пришлось покинуть Штырин, Федос меня изгнал по моральным соображениям — так я оказался на пруду. А теперь мне шьют чистую, без примеси, уголовку. И, походу, будут бить. Раньше я мог рассчитывать на суд, на какое никакое, но отношение. На формальные процедуры. Адвокат — обвинитель. Тут же меня будет судить народ, бессмысленно и беспощадно. Тут не будут искать доказательств. Решено — виноват. Ату его, ату. Хорошо — ежели побьют и прогонят. А то ведь и притопить могут.
Я лежал на топчане, сжимал в кармане нож и прислушивался.
— Да может и не брал он, они, бобышки—от, может там и лежат…. — этот голос принадлежал Полоскаю.
— С утра посмотрим, чего зазря языком молоть, — это уже Щетина, — главное сейчас смотреть, чтоб он не убег.
— Этот может, — поддакнул кто—то, — больно шустрый. Помнишь, как он в первый раз на берегу появился?
— Сходи—ка, глянь — вдруг уже убег?
От костра кто—то встал, походил вокруг вагончика и вернулся к костру.
— Там он. Куда ему ночью бечь—то?
— Куда—куда. В Нагорную, к Христосикам. Подозреваю я заговор. — Это опять говорил Щетина.
— Ладно, хорош болтать, еще услышит, неловко как—то. — Это опять Полоскай.
Голоса опять сошли до полушепота и долго что—то обсуждали. А я, в очередной раз покорившись судьбе, плюнул на все, укрылся головой с курткой и принялся считать до ста.
Утро брызнуло мне в лицо ярчайшим солнцем. Оно вломилось в распахнутую дверь и тут же заструилось вокруг головы стоящего на пороге Изынты на вроде нимба.
— Выходь! — Радостно скомандовал он.
Я тут же вскочил, одновременно сунув в карман руку. Полоскай укоризненно покачал головой.
— Выходь, не боись. Нашлись бобышки—от.
Я сидел у костровища и ел печеную картошку. После трапезы мне предстоял путь, вновь неведомо куда. Несмотря на то, что бобышки нашлись — мне был объявлен суровый приговор — отправляться на все четыре стороны. В гостеприимстве мне было отказано. Прямо как в том анекдоте — ложечки—то нашлись, но впечатление осталось.
Я поел, собрал свои нехитрые пожитки — куртку, нож, точильный брусок, сигареты, спички и несколько деревянных ложек, что наловчился на досуге строгать. Щетина угрюмо сунул мне в руки узелок с какой—то снедью и тихо сказал — ты уж это, прости если там чего, не обессудь, но это… Народ, короче, против.
— Хорош, ладно? — попросил я его, — и ты не обессудь. И тоже, если чего, прости.
После я пожал руку Полоскаю, а всем остальным поклонился. — И вы меня простите, люди добрые. Спасибо за гостеприимство, а мне и впрямь пора. Зла на вас не держу, и вы, если чем обидел — не держите тоже. Удачи вам. Пока, мужики. И, ни секунды не медля, развернулся и пошел в деревню.