А потом она, горячая и скользкая, оказалась у меня на груди. Ее лицо выглядело сплошной массой складок, и я решила, что это, наверное, мое наказание. Не годы за запертыми дверями, не пожизненный надзор. Мое наказание — родить ребенка без лица, только со складками кожи. Я тяжело дышала, акушерка подсунула мне под подбородок продолговатую чашу, и меня стошнило в эту чашу. Молли перестала кричать, убаюканная стуком моего сердца, которое слышала постоянно в течение девяти месяцев. Она была по-прежнему покрыта тонким слоем слизи из моего нутра, и до меня дошло, что она была внутри меня как один из органов. Как будто кто-то извлек из меня сердце и положил мне на грудь — так я ее ощущала.
— Хорошо справились, мамочка! — сказала акушерка.
«Меня зовут не так».
— Похоже, она хочет есть! — сказала акушерка.
«А если я хочу есть?»
Она подвела ладонь под голову Молли и уверенно ткнула личиком в мой сосок.
— О, сосет, — сказала она. — Вы можете кормить естественно.
Но я услышала совсем не это. Я услышала то, что мне говорили обычно: «Ты — нечто неестественное». «В восемь лет убить ребенка? Это ненормально. Она — нечто неестественное». Я посмотрела на акушерку, гадая, как она узнала, кто я такая. Акушерка коснулась затылка Молли и кивнула.
— Естественное вскармливание — это хорошо, — сказала она, и на этот раз я услышала ее правильно.
Я ухватилась за эти слова, как и за слова «хорошо справились», складывая комплименты за щеки, как хомяк, запасающий еду. Моя больничная рубашка сползла вниз, когда акушерка сунула мне Молли, поэтому от шеи до пупка я была голой. Неожиданно я почувствовала себя ужасно от того, что лежу голой перед посторонней женщиной с громким голосом. Мне хотелось заплакать. Я посмотрела на Молли, лежащую поперек моей груди. Благодаря ей я казалась менее голой, и у меня возникло чувство, будто она сделала это намеренно. Мне казалось, будто она кормится не ради себя, а ради меня, чтобы я могла прикрыть грудь ее тельцем, точно одеялом. Когда Молли прекратила сосать, акушерка протянула руку, сунула палец между ее губ и освободила мой сосок из захвата десен.
— Положу ее сюда, чтобы вы могли немного отдохнуть, — сказала она, укладывая Молли в пластиковую коробку возле кровати. Без ее веса я чувствовала себя неуверенно, словно могла взмыть к потолку. Оказавшись в коробке, Молли пискнула.
— Хочешь обратно к мамочке, да, мадам? — сказала акушерка. Она вернула мне Молли и пронаблюдала, как я устраиваю затылок девочки на сгибе своей руки. Я подумала, что, наверное, делаю это неправильно.
— Уже придумали ей имя?
— Молли, — прошептала я. Это было единственное имя, которое приходило мне в голову, и я гадала: может, я чувствовала, что это девочка, еще когда она была у меня внутри? Ни в одной своей жизни я не знала никого по имени Молли, это имя было свежим и незапятнанным. Мне нравилась мягкость этих звуков на языке, произносить их было все равно что покусывать шелковый лоскуток.
— Милое имя, — заметила акушерка и умчалась прочь.
— Значит, я тебе нравлюсь? — прошептала я, обращаясь к Молли.
Она пошевелила головкой, засыпая. Это было похоже на кивок.
В пять пятнадцать я извлекла Молли из ванны и вытерла большим голубым полотенцем. Обычно я не позволяла ей смотреть телевизор больше часа в день, потому что слишком много телевизора может разжижить мозги, но когда Молли уже была одета в пижаму, я включила его, зная, что не выключу, пока в семь часов не закончатся детские передачи. Затем села к кухонному столу и начала по одному класть себе в рот оставшиеся картофельные ломтики.
В какой-то момент между началом и концом передачи «Смеховидение» до меня дошло, что утром я не пойду на встречу с Сашей. Я не принимала это решение, оно само возникло у меня в голове полностью оформившимся. Не приду в службу опеки в десять часов, потому что прийти туда — значит отдать Молли, а я предпочту покончить с жизнью, но не отдать. Перспектива этой встречи тисками сдавливала мне грудь, и без нее мои легкие получили возможность расправиться. Нашей с Молли жизнью распоряжались различные «нельзя», «нужно», движение стрелок на часах, потому что таким образом я управляла семейной скрипучей повозкой. И вот колеса отвалились, мы скатились с дороги и теперь падали с высоты. Крушение было неизбежным — нас найдут и заберут Молли, — но пока мы не ударились о землю, мы свободны. Я не знала, сколько у нас осталось времени до того, как стервятники постучатся в дверь, и не хотела, чтобы последним воспоминанием Молли обо мне было то, как мое лицо сделается белым, когда разъяренная толпа повалит меня на пол. Значит, мы не останемся. Убежим. Есть вещи, которые я клялась никогда не делать, места, куда клялась не ходить, потому что им не позволено проникать в пузырь, где живет Молли. Но это больше не имеет значения. Я теряю ее. Ничто больше не имеет значения.
В семь часов я выключила телевизор и начала расчесывать волосы Молли.
— Наверное, завтра мы уедем, — сказала я, проводя пальцем по ее пробору.
— Куда? — спросила она.
— Просто уедем.
— Куда-нибудь, куда я знаю?
— Нет.