Когда меня отправили в Хэверли, маме пришлось уехать из нашего дома. После моего ареста люди начали писать на стенах нашего дома всякие гадости краской из баллончиков и швырять в окна тухлой едой, а во время суда все стало еще хуже. Однажды ночью кто-то бросил в почтовый ящик бутылку с зажигательной смесью. Мама сказала мне об этом, когда навещала меня, и в глазах ее сверкало: «Посмотри, что ты наделала». Я не знала, купил ли кто-нибудь с тех пор наш дом. Трудно представить такое. Газеты окрестили его «Логовом Сатаны», и хотя агенты по недвижимости, скорее всего, не называли здание так, они не могли заставить людей думать иначе. Репутация окутывала его липким слоем грязи.
Приехав в последний раз в Хэверли, мама передала мне первый из череды белых листков бумаги.
— Мой адрес, — сказала она. — И телефонный номер. Просто на всякий случай. Пусть будет.
Я сложила листок пополам и сунула в карман.
— Не думаю, что понадобится.
— Да, вряд ли понадобится. На самом деле не хотела давать тебе. Но здешние сказали, что я должна.
Это была та самая игра, в которую мы играли восемнадцать лет: проверить, как далеко мы можем оттолкнуть друг друга, соприкасаясь при этом самыми кончиками пальцев.
— Значит, ты выходишь отсюда, — произнесла она. — Выходишь, чтобы жить в реальном мире. Как и все мы.
— Угу.
— Ну а что так невесело? — хмыкнула она. — Ведь ты хотела. Это свобода.
— Угу.
В первую ночь первой новой жизни я лежала на кровати, зажав ладони между колен, и прислушивалась к звукам, которых не было. Не было шагов в коридоре снаружи, не было звона ключей, когда двери запирались и отпирались. Никто не кричал. Никто не плакал. Надзиратели не охраняли мою безопасность. Я привыкла к ночам, наполненным звоном и лязгом, криками и всхлипами, поэтому не могла понять, почему квартира кажется слишком шумной, чтобы я могла заснуть. Оглушительной: гудение холодильника на кухне, урчание машин на улице под окном. Мне казалось, будто я десять лет прожила в доме, а потом кто-то неожиданно убрал все стены. Холодный воздух и опасность свистели вокруг. Я таращила глаза и снова и снова мысленно повторяла мамин адрес и телефон, словно колыбельную, как будто протягивала нить между той, кем я была, и той, кем стала. Слова расплывались, теряли смысл, и на их место приходили новые. «Почему все такое большое? Почему все такое громкое? Что мне делать теперь?» Я пыталась считать, дышать, перечислять вещи вокруг. В конце концов пошла в санузел и села на унитаз, уронив голову в ладони. От этого мне стало лучше. Дверь санузла запиралась. В Хэверли все знали меня, и скрывать было нечего. Внутри все сжалось, когда я подумала о клетке из высоких решеток, внутри которой я ходила, не опуская взгляда, и стояла, не горбясь. Потому что быть на свободе — совсем не то же самое, что чувствовать себя свободной.
Молли швырнула головки маргариток в траву и стряхнула с себя лепестки.
— А в бабушкином доме есть телевизор? — спросила она.
— Наверное, — ответила я.
— Тогда ладно. Пойдем туда.
Крисси
Стивен был мертв уже так долго, что я совсем потеряла счет дням, но число полицейских на улицах становилось больше, а не меньше. Я стала часто сидеть на плоской крыше церковного здания, куда можно было пробраться через пожарный выход в дальней части. Полицейские всегда парковали свои машины перед церковью; они подходили к своим машинам, чтобы поболтать и выпить чаю из термосов, и, сидя на крыше, я могла видеть и слышать их, а они не могли видеть и слышать меня. Именно так я чувствовала себя все время: словно призрак.
Однажды днем с крыши я увидела, как мой папа вышел из-за угла и пошел вверх по улице, а на плече у него висела большая серая сумка. Мама сказала, что я не должна называть его папой, сказала, что если кто-нибудь спросит меня, то это мой дядя Джим, ее брат, который иногда останавливается у нас.
— Но он не мой дядя, — возразила я.
— Нет. Но пока они думают, что у тебя нет папы, я могу получать деньги за то, что забочусь о тебе совсем одна.
— Но ты не заботишься обо мне.
— Отвали, Крисси.
Увидев, как он идет по улице, я слезла по пожарной лестнице, выбежала на тротуар и крикнула:
— Папа!