Я прервусь, высокий суд, так как сам чувствую, что моя речь становится путаной и бестолковой. Я пытаюсь сосредоточиться, но мое воображение слабеет. Я приближаюсь к табу, к закрытой зоне моей памяти. Там находится, к примеру, спор, разгоревшийся между нами на том первом обеде. Я помню, что спорили о какой-то модной тогда научной дисциплине, что Вера была ее яростным противником. При моей обычно надежной памяти я ничего не помню о сути этого спора. Полагаю, что против разрушительной критики Веры я выдвигал обычные, традиционные доводы и снискал тем самым одобрение большинства. Да, действительно, на сей раз я не потерпел поражение, как когда-то за семейным столом доброго доктора. Мне исполнился тридцать один год, я в красивом дорогом костюме представлял министерство, меня уже видели в обществе его превосходительства господина ректора, у меня было много денег; и внутренне, и внешне я по своему положению значительно превосходил всю эту молодежь, к которой принадлежала и Вера. Я многому научился за последние годы, я заимствовал у своих обладающих властью и правом начальников любезные и обязательные жесты и ужимки – особенность нашей мудрой староавстрийской чиновничей традиции. Я умел говорить много, говорить так уверенно и невозмутимо, что другие молчали. Я близко соприкасался со многими важными персонами, чьи взгляды и мнения легко, мимоходом приводил теперь в качестве аргументов в поддержку собственных воззрений. Я не просто был знаком с элитой общества – я сам был ее частью. Перед своим «социальным разрешением от бремени» молодой буржуа переоценивает трудность прыжка в «высший свет». Я, например, моей блестящей карьерой обязан не основным качествам личности, а трем музыкальным талантам: тонкому слуху к человеческому тщеславию, чувству такта и – самое важное – гибкому искусству подражания, корень которого, конечно, в слабости моего характера. Иначе как стал бы я в молодости, ничего не зная о хореографии, популярнейшим в свете танцором вальса? Смешной домашний учитель явился бывшей возлюбленной в образе важной персоны. Смутно припоминаю, что Вера смотрела на меня большими синими глазами – сначала неодобрительно, потом удивленно и внимательно. То, что моя старая влюбленность мгновенно пробудилась, я не просто предполагаю, а знаю точно. За прошедшее время я научился играть людьми, мужчинами и женщинами. Но это была не преступная игра, а одержимая потребность шаг за шагом приближаться к признанной ранее вине. Полагаю, я хорошо владел собой и не выдал своего волнения – не из жалкой гордости, как когда-то, а из самодовольной целеустремленности. Я хорошо обдумал, как день за днем представать перед ней во все более выгодном свете, и внешне, и духовно. Я домогался Веры, не только расчетливо оказывая ей маленькие знаки внимания; главное – я дал ей понять, что в душе разделяю ее беспечно-радикальные воззрения и только мое высокое положение и государственные интересы принуждают меня держаться «средней линии». Думаю, она радостно вспыхнула, поверив, что сможет вылечить меня от «лжи условностей». Я действовал осторожно и ждал подходящего момента. Он наступил скорее, чем я надеялся. Вера отдалась мне на четвертый или пятый день моего пребывания в городе. Я не вижу ее лица, но чувствую оцепенение и изумление, наполнявшее ее, пока она не стала всецело моей. Я не помню, где это произошло. В комнате? Все черно. Качались ли под ночным небом ветви деревьев? Ничего не вижу, но несу в себе ощущение этого божественного мига. Тут была не повелительно требовательная сила Амелии, а испуганная судорога, потом слабый выдох мягких губ, сонная уступчивость детского тела в моих руках, позже – робкая податливость, нежная доверчивость, полнота, прошу прощения, веры. Никто не мог так беззаветно, так наивно верить, как этот беспощадный критик. Я понял тогда: несмотря на вольные речи и свободное поведение, я был у нее первым. Раньше я не предполагал, что девственность, защищаемая с горечью и болью, есть нечто святое…