Мила воздела очи к небу, а камень под ней словно задержал дыхание, остановив свои сказочные переливы. Ей показалось, что небо посерело, будто было заколочено тем же лемехом, что крыши Нового града. Уныние – вот и все, что рождалось в ней от мыслей о любви с Чеславом. Пытаясь справиться с неожиданной кручиной, она вскочила на ноги. Не испить ли из источника? Говорят, что он глубок, и, коль утонешь, не найдут тебя ни в жизнь… сразу телом и душой в Навь отправишься. Лазоревая синь звала к себе деву. Она спустилась с камня и прикоснулась к поверхности воды. От пальца ее разошлись круги, но, когда едва заметное волнение разгладилось, царевна увидала себя – девушку с белыми волосами, накрытыми хрустальной короной, сверкающей на солнце. В воде проступал еще один силуэт. Она наклонилась сильнее, чтобы ближе разглядеть. Средь водорослей и камушков со дна на нее искристыми зелеными глазами глядел Гвидон, а уста его беззвучно шептали: «Он будет царь, а вы – царица». Царевич развернулся и ушел на глубину. Ладимила смотрела ему вслед, и в голове ее стали вспыхивать, как огоньки, все их немногие встречи. Сперва коридор казематов. Потом зал собраний. С каждым новым воспоминанием сердце ее сжималось от неведомого чувства. Когда в мыслях своих царевна добрела до свидания на балконе, слезинки побежали по ее щекам, принялись падать на гладь воды и туманить изображение удаляющегося царевича. Мила вдруг четко осознала, что не может, не хочет, не позволит себе потерять его. Широко раскрыв глаза, она протянула руку к источнику и бросилась в омут.
Глава 10. От судьбы не уйдешь
Много сказаний знало Пятимирие. И о воинах великих, и о правителях мудрых, и о девах прекрасных, что берегли свою любовь, чистую, как граненый яхонт. И средь них был грустный сказ, который передавали из уст в уста: о юной девушке, что не могла быть со своим миленьким. Он ушел, не назвав ее женой, поселив в ней сначала чувство безвозвратное, а потом и горе терпкое. Направилась она далече, у дуба мудрого совета спрашивать, а под ним синь-камень ширится да пруд лазоревый разливается. Нагнулась горемычная к водной глади жажду утолить, а в ней знакомый облик: любимый юноша со дна глядит очами нежными да как рыба рот беззвучно разевает. Ну и нырнула она к своему милому, за руку его взяла, и с этих самых пор никто в родных местах ее не видывал. А на крутом берегу родился цветок – головкой своей небесно-синей в воду смотрит, оторваться не может, а над ним его изогнутые шпоры, как крылья, возвышаются. Долго глядит, не устает, словно высматривает кого-то. В народе прозвали тот цветок водосбором. Может, подошло бы ему имя поласковее, да люди – они такие: чужая беда не своя, сердце смягчать понапрасну не станут. Детям своим срывать его они настрого запрещали: мол, грусть-тоска девичья им с его соком передастся, а какой лекарь такое лечить возьмется, никто и не знал во всем Пятимирии.
Дуб над Алатырь-камнем был недвижим, ветви замерли, будто листья его отринули ухаживания ветра. Сам камень остановил свои переливы, цвет его свинцом затуманился, будто в нем вода зеркалом разлилась да все небо в себя впитала. А водосбор, растущий на краю пруда, удивленно вздернул свою головку, оторвался впервые за век, наверное, от своего вечного зрелища – водорослевого дна. Цветок восторженно глядел на небесной красоты деву-птицу, что безвольно замерла над источником, зацепившись подолом длинного платья за острый выступ Алатыря. Ее била дрожь, а из сомкнутых очей бежали соленые слезинки. Спустя несколько мгновений дыхание ее стало выправляться, а горе перестало литься из глаз. Мила взмахнула крыльями еще раз – освободив свое платье из плена мудрого камня. Она вознеслась над дубом, взглянула снова на водную гладь и проговорила:
– Как благодарить тебя, Алатырь? Ты мой спаситель и мудрый советчик. Мне даны крылья, и это знак особенный, теперь я знаю. Сила во мне нечеловеческая. У меня есть я. И ты теперь у меня есть, это самое важное. И этого достаточно, чтобы об унынии не знать и печали не предаваться. Прощай, Алатырь, я перед тобой в долгу!
Ночь обдавала Финиста тревогой. Какой спокойный сон мог идти опричнику, коль царевич его хворал и напоминал живого мертвеца? Впрочем, накануне вечером жар утихомирился – лекари, видать, постарались, и, как стемнело, их отпустили. К Елисею вернулись голос и ясный взор, и, хоть он был слаб и немощен, попросил оставить его наедине с думами. Девиц не требовал, держался тихо и отстраненно, по всему было видно, что нездоровье еще им правило, хоть царский сын и шел на поправку. Оправившись поутру от неспокойной дремы, Финист успел сбегать к кухаркам раньше, чем пропели петухи, и заказать пышный завтрак. Разбудили калачника, накрутили рогаликов к столу, в аптекарском саду насобирали трав да заварили их крутым кипятком из самовара. Заботами опричника день был готов к тому, чтобы встречать царевича здоровым телом и душою.