Ворота гетто закрылись 15 ноября. В тот вечер у меня были дела на дальнем конце Сенной улицы, недалеко от Желязной. Моросил дождь, но всё ещё было необычно тепло для этого времени года. Тёмные улицы были полны фигур с белыми нарукавными повязками. Все они были крайне возбуждены и метались во все стороны, словно звери, посаженные в клетку и ещё не привыкшие к ней. Женщины причитали, дети плакали от страха, взгромоздившись между домами на горы тряпья, постепенно намокавшего и пачкавшегося от уличной грязи. Это были еврейские семьи, насильно загнанные за стены гетто в последний момент, без надежды найти приют. Полмиллиона человек искали, где приклонить голову, в перенаселённой и без того части города, где едва хватало места на сто тысяч.
Взглянув на тёмную улицу, я увидел прожекторы, освещающие деревянную решётку, которой раньше здесь не было, – ворота гетто, за которыми жили свободные люди, – без ограничений, просторно, в той же самой Варшаве. Но отныне ни один еврей не мог пройти через эти ворота.
В какой-то момент кто-то взял меня за руку. Это был один из друзей моего отца, тоже музыкант и, как и мой отец, человек жизнерадостный и дружелюбный.
– Ну и что теперь? – спросил он с нервным смешком, обведя рукой толпы народа, грязные стены домов, мокрые от дождя, и видневшиеся вдали стены и ворота гетто.
– Что теперь? – ответил я. – Они хотят покончить с нами.
Но старик не разделял моего мнения – или не хотел разделять. Он вновь усмехнулся, немного наигранно, похлопал меня по плечу и воскликнул:
– О, не волнуйся!
Он взял меня за пуговицу пальто, приблизил своё румяное лицо к моему и сказал то ли с искренним, то ли с деланым убеждением:
– Скоро они нас выпустят. Пусть только Америка узнает.
6. Танцы на улице Хлодной
Сейчас, когда я оглядываюсь на другие, более ужасные воспоминания, на опыт жизни в Варшавском гетто с ноября 1940 по июль 1942 года, почти двухлетний период сливается в единый образ, словно всё это длилось лишь один день. Как бы я ни старался, я не могу разделить это время на меньшие отрезки, которые внесли бы какой-то хронологический порядок, как обычно бывает, когда пишешь дневник.
Конечно, в то время происходили разные события, как и до и после него, они всем известны и их легко вспомнить. Немцы продолжали охоту на людей, чтобы использовать их как рабочий скот, как делали это по всей Европе. Может быть, единственное отличие – весной 1942 года в Варшавском гетто эта охота внезапно прекратилась. Через несколько месяцев еврейская добыча понадобится для других целей, к тому же, как во всяких играх, нужен был перерыв между сезонами, чтобы крупная охота прошла наилучшим образом и не разочаровала. Нас, евреев, грабили точно так же, как грабили французов, бельгийцев, норвежцев и греков, но только более систематически и строго официально. Немцы, не являющиеся частью системы, не имели доступа в гетто и права красть для себя. Немецкой полиции красть разрешал декрет, выпущенный генерал-губернатором в соответствии с законом о краже, опубликованным правительством Рейха.
В 1941 году Германия вторглась в Россию. Мы в гетто, затаив дыхание, следили за ходом этого нового наступления. Сначала мы ошибочно посчитали, что сейчас немцы наконец проиграют; затем мы ощутили отчаяние и растущую неуверенность в судьбе человечества, когда войска Гитлера продвигались всё дальше вглубь России. Но позже, когда немцы приказали евреям сдать все меховые шубы под страхом смертной казни, мы радовались при мысли, что вряд ли у них дела идут так хорошо, раз их победа зависит от чернобурок и бобров.
Гетто сжималось. Улица за улицей немцы уменьшали его территорию. Точно так же Германия сдвигала границы европейских стран, которые она завоевала, присваивая провинцию за провинцией, – как будто бы Варшавское гетто не уступало по значимости Франции, а исключение Злотой и Зельной улицы было так же важно для расширения немецкого «жизненного пространства», как отделение Эльзаса и Лотарингии от французской территории.
И всё же эти внешние инциденты были совершенно незначимы по сравнению с единственным важным фактом, постоянно занимавшим наши мысли, каждый час и каждую минуту, что мы жили в гетто: мы были там заперты.
Думаю, психологически было бы даже легче вынести это, если бы мы были лишены свободы более очевидным образом, – например, заперты в камеру. Такое заключение ясно и однозначно определяет взаимоотношения человека с окружающим миром. Ошибки в оценке своего положения быть не может: камера представляет собой отдельный мир, состоящий лишь из твоего собственного заключения и никак не пересекающийся с далёким миром свободы. Можно помечтать об этом мире, если на то есть время и склонность, – однако если о нём не думать, он не вторгнется в твоё поле зрения по собственной воле. Он не маячит у тебя перед глазами и не изводит напоминаниями об утраченной свободной жизни.