На следующий день меня, Пружаньского и его сына-подростка послали в здание, где находились хранилища Совета и квартиры его служащих. Было два часа дня, когда знакомый немецкий свисток и привычный немецкий окрик вызвали всех во двор. Хотя мы уже столько вынесли от немцев, мы застыли, как соляные столпы. Всего два дня назад мы получили номерки, означавшие жизнь. Такие номерки были у всех в этом здании, так что не могло быть и речи об очередном отборе. Тогда что это? Мы поспешили спуститься – да, это был отбор. И снова я увидел отчаяние людей и услышал, как эсэсовцы кричат и ругаются, пока они разрывают семьи на части и сортируют нас направо и налево, осыпая бранью и побоями. В очередной раз нашей группе рабочих оставили жизнь, за некоторыми исключениями. Среди этих исключений был сын Пружаньского, чудесный мальчик, с которым я успел подружиться. Я уже сильно привязался к нему, хотя мы прожили в одной комнате всего-то два дня. Не стану описывать отчаяние его родителей. Тысячи других матерей и отцов в гетто пережили то же самое отчаяние в эти месяцы. В отборе был ещё один характерный момент: семьи выдающихся представителей еврейской общины покупали на месте свою свободу у якобы неподкупных офицеров гестапо. Чтобы подогнать цифры, плотников, официантов, парикмахеров, цирюльников и других опытных специалистов, которые могли бы быть полезны немцам, отправляли вместо них на «Умшлагплац» и увозили навстречу смерти. По случайности юный Пружаньский ускользнул с «Умшлагплац» и потому прожил чуть дольше.
Вскоре после этого бригадир нашей группы сказал мне, что ему удалось добиться моего назначения в группу, работавшую на строительстве бараков СС в отдалённом районе Мокотув. Я буду лучше питаться, и вообще там мне будет намного лучше, уверял он.
Реальность оказалась совсем иной. Мне приходилось вставать на два часа раньше и идти пешком десяток километров через центр города, чтобы вовремя попасть на работу. Когда я приходил, обессиленный долгой дорогой, я должен был сразу же приниматься за работу, заведомо для меня непосильную, – носить на спине стопки кирпичей. В промежутках я носил вёдра с известью и железную арматуру. Я бы мог с этим справиться, если бы не надзиратели СС, будущие обитатели этих бараков, считавшие, что мы работаем слишком медленно. Они приказывали нам носить кирпичи или арматуру бегом, а если кто-то чувствовал слабость и останавливался, его избивали кожаными плётками, в которые были вшиты свинцовые шарики.
На самом деле, не знаю, как я пережил бы эту первую встречу с тяжёлым физическим трудом, если бы не пошёл снова к бригадиру и не попросил – успешно – перевести меня в группу, строившую маленький дворец коменданта СС на Уяздовской аллее. Там условия были более сносными, и я кое-как справлялся. Сносными они были в основном потому, что мы работали с немецкими мастерами-каменщиками и опытными польскими ремесленниками, причём некоторых из них загнали на работу насильно, хотя другие работали по контракту. В результате мы были не так заметны и могли по очереди делать перерывы, так как уже не представляли собой очевидно изолированную группу евреев. Более того, поляки вступили с нами в союз против немецких надзирателей и помогали нам. Ещё один фактор в нашу пользу – главный архитектор здания сам был евреем, инженером по фамилии Блум, и ему подчинялись другие еврейские инженеры, все – профессионалы высочайшего класса. Немцы официально не признавали этот расклад, и мастер-каменщик Шультке, записанный для проформы главным архитектором, типичный садист, имел право избивать инженеров так часто, как ему вздумается. Но без умелых ремесленников-евреев ничего не было бы реально построено. По этой причине с нами обращались относительно мягко – конечно, не считая тех самых побоев, но в атмосфере того времени такие вещи почти не считались.
Я был подручным каменщика по фамилии Барчак – он был поляк и в глубине души славный малый, хотя, конечно, определённые трения между нами были неизбежны. Порой немцы стояли у нас над душой, и приходилось пытаться работать так, как хотели они. Я старался изо всех сил, но неизбежно опрокидывал лестницу, разливал известь или сталкивал кирпичи с лесов, и Барчак тоже получал выговор. Он, в свою очередь, злился на меня, багровел, что-то бормотал себе под нос и ждал, когда немцы уйдут, – тогда он сдвигал шапку на затылок, упирал руки в бока, укоризненно качал головой, недовольный моей неуклюжестью в качестве каменщика, и начинал свою тираду:
– Шпильман, и ты хочешь сказать, что раньше исполнял музыку на радио? – изумлялся он. – Да такой музыкант – лопату правильно взять, извёстку с доски соскрести не в состоянии! – только всех усыпит!
Затем он пожимал плечами, подозрительно косился на меня, сплёвывал и, чтобы выпустить остатки пара, выкрикивал изо всех сил:
– Придурок!
И всё же, когда мне случалось впасть в мрачные раздумья о своих делах и, забыв, где я нахожусь, прекратить работу, Барчак всегда вовремя предупреждал меня, если приближался немецкий надзиратель.