Когда я поднялся из-за инструмента, мое сердце остановилось. Я увидел, что похожий на дворец Тонхалле практически опустел, жидкие хлопки поэтому звучали так, будто рыбешки плескались в мелкой воде. Кто-то с букетами, пышными, как торты, – скорее всего, наши, русские, на Западе это не принято – спешили к выходу. Решили не дарить, подумал я, и это меня буквально добило.
Утро следующего дня для Олега было тяжелым: похмелье отзывалось жуткой головной болью. Он чувствовал себя больным и разбитым, как при гриппе. Но при виде опустошенных бутылок и банок реальность накатила на него с невероятной силой. Как будто от вчерашнего алкоголя мир не затуманился, а стал еще более отчетлив. Фокус сделался резче. Олег замечал то, что раньше от него ускользало, будто все это, как клавиши, было под его пальцами, и он чувствовал своей кожей шероховатую поверхность серо-голубых стен, плотную текстуру двойных штор на окнах, за стеклом – набухший на карнизе снег, который потихоньку сочился и сползал и должен был вот-вот упасть на тротуар.
Слишком громко и жестоко зазвонил телефон – это был Линц. Пока он на хорошем деловом английском сообщал, что следующие концерты отменяются, Олег вдруг увидел его необычайно отчетливо, как будто он был здесь, в номере, рядом. Прежде он смотрел на Линца как бы искоса, считая его не более чем атрибутом своей карьеры. А сейчас он предстал в безукоризненном костюме, чисто выбритый, с ямочкой на подбородке, с тонкими бескровными губами. Олег видел малейшие движения этих губ, пока Петер – на другом конце провода – произносил безжалостный приговор: дальнейшее сотрудничество с ним компания прекращает.
Следующие полгода я жил на даче, той самой, оставшейся матери после ее партийной карьеры. Выкрашенный зеленой краской дом, стоящий на небольшом участке с нетронутыми соснами, – это было обычное казенное хозяйство советских времен. Громоздкий, с тяжелым, удушливым запахом из ящиков письменный стол и узкая кровать на втором этаже в моей комнате до сих пор имели жестяные бирки с инвентарными номерами. Главное – здесь было тихо, если не считать жалобных вздохов, издаваемых ветхой клавиатурой лестницы, и внезапного визга половиц под ногами. Никто не надоедал вопросами и не пытался «помочь». Даже рыжеватый, как пожилая такса, «Зайлер» терпеливо ждал меня внизу в своем углу.
Мне не хотелось выходить из комнаты, я делал это как можно реже. Мать приезжала в выходные, чтобы хоть как-то прибрать следы моего смятения. Я был не против. Когда в первые годы перестройки с отцом случился инсульт, она сделала все, чтобы его вытащить, но он так и не оправился. Теперь я даже испытывал какое-то низменное чувство удовлетворения, что он не дожил до моего провала.