– Наверное, я бы смогла выбрать – потому что в жизни на мою долю выпало столько бед, на троих бы с лихвой хватило.
– И в этом все дело?
– Конечно. – Женщина приподнялась на локте. Помолчала, потом снова опустила голову на подушку. – Я знаю, у вас дома жизнь тоже была не сахар, но как вспомню наше житье-бытье, уже и не понимаю, как мы вообще это вынесли. Мне еще только двенадцать было, а я и зимой, и летом уже с рассветом бежала в отдел доставки, и когда мои сверстники еще только отправлялись в школу, я, продрогшая до костей, уже заканчивала разносить газеты. Как заводная, вверх-вниз по лестницам, даже не знаю, как я выдерживала. Один наш родственник на скотобойне работал. Так я каждое утро к половине восьмого к нему бегала, и он выносил для нас три литра сыворотки, они там ею свиней да телят кормили. Это и был наш завтрак. На девятерых-то детей! Боже мой, что за нищета. Сыворотку я носила в кастрюле, дужку к ней мы из шпагата связали, с этой кастрюлей, бывало, и бегала, пока все газеты не разнесу, а на обратном пути смотрела, как другие дети в школу идут. На этом – такое пальто, на том – этакое, иной и в шубе шагает, а у меня рваные калоши на ногах и какой-то старый-престарый мужской лапсердак, который грел даже хуже шали. В витринах выставлялись куклы с настоящими локонами, и всегда-то они находили себе хозяек, хотя стоили больше, чем отец получал не знаю уж за какое время – это пока у него было место и не приходилось мыкаться в поисках случайного заработка, чтобы прокормить нас. На кого бы я ни работала, меня всюду ругали, поносили мою мать, потому что я вечно ходила сонная, хотелось лечь и уснуть. И чтобы теперь самой стать одной из тех, кто кричит на несчастных? Я хорошо помню, что я переживала тогда. И что чувствовала, глядя на тех, кто меня бранил, хотя у них-то всего было вдосталь.
Помолчав, она заговорила снова:
– Вот почему мне ближе судьба этого бедолаги. Уж лучше любые лишения – в этом я хотя бы толк знаю. Но выбрать этого Тиктаку или как его там – нет, лучше умереть.
Ковач не проронил ни звука. Оба долго молчали. Потом женщина вдруг сказала:
– Нет, все-таки я не смогу выбрать.
– Но ты ведь только что говорила, что уже выбрала?
– Да. Уже выбрала. И все-таки не готова пойти на это. Я уже ясно чувствовала, вот как теперь, что предпочитаю участь Дюдю и никакую другую, – но тут вспомнила про вас. Ты неправ, будто неважно, одни мы или нет. Будь я сама по себе, я бы выбрала Дюдю, это так же верно, как то, что я вас люблю. А вот хватит ли у меня сил вынести, чтоб и вы страдали, как я? Разве моя мать не мучилась еще больше, глядя на мои муки? Разве не ей было хуже всех? И разве она не отдала бы все, что могла, лишь бы мы не бедствовали?
Они опять помолчали, и лишь через некоторое время женщина заговорила снова.
– Все мы связаны с жизнью других людей и не можем поступать, как подсказывает нам сердце. Иногда ради них мы способны быть сильными, а иногда из-за них же должны быть слабыми. – Чуть помедлив, она прибавила: – Очень, очень сильными… и совсем-совсем слабыми!
Она не сказала, что окончательно выбрала Тиктаку.
Хотела сказать, но не повернулся язык.
Ковач лежал неподвижно, вглядываясь во тьму.
«Вот ведь счастливая, – мелькнула у него мысль. – А я только о себе думал».
Позднее, уже далеко за полночь, услышав ровное дыхание жены, он осторожно слез с кровати и прямо здесь опустился на колени. Уткнувшись головой в кровать, сложил вместе руки. И стал молиться, как привык с детских лет, исповедуясь в своей слабости; чувствуя, как комок подкатывает к горлу и как пылает лоб, он молил Бога простить его за то, что он окончательно выбрал Томоцеускакатити, ибо – слаб человек и никто не знает об этом лучше, чем Бог!
4
Корчмарь, проводив гостей, потушил свет, распахнул двери и окна – проветрить помещение – и привычными движениями стал в темноте наводить порядок: ополоснул стаканы, наполнил винный бак, расставил по местам стулья и вышел на улицу отряхнуть скатерти.
Стоя на мостовой, он посмотрел на небо и прикинул, обойдется ли эта ночь без бомбежки. Все вокруг утопало в густом тумане, синие лампочки света почти не давали, да и сами только угадывались. Где-то поблизости мерным шагом протопал патруль, а на соседнем проспекте громко проскрежетал трамвай.
«Отъявленный негодяй этот тип, – вспомнил он старшего нилашиста, заслышав шаги патрульных, – свет такого не видывал. А у напарника, младшего, бумажник набит – уж никак не меньше трех-четырех тысяч пенгё награбил. И меня же обозвал барыгой за мою палинку. Если я барыга, то кто же он тогда, с такой-то мошной? Это сколько надо было людей порешить, чтобы завладеть такими деньжищами? Уж верно, не одного. Живодер! Мразь! Мясник! Ума меньше, чем у моей кошки. Вот другой, тот, видно, что первостатейный изверг. А этот, с бумажником, – обыкновенный мордоворот. Придурок».
Он свернул скатерти и отнес их внутрь. Потом возвратился, опустил на окнах наружные жалюзи, опустил жалюзи и на двери тоже, но так, чтобы под ними можно было пролезть. Закрыл их изнутри на замок, затворил дверь и тоже запер.