На кухне у Ковачей все блистало чистотой. Жена столяра, маленькая, хрупкая, была почти незаметна рядом со своим мужем. Одевалась она чистенько и опрятно – на голове косынка в горошек, воротничок белой блузки выпущен наружу, поверх блузки ситцевый передник, на ногах суконные домашние туфли со шнуровкой. Не хозяйка, а загляденье. На столе – непременно белоснежная скатерть, возле каждой тарелки – бумажная салфетка, на углу стола – расписанный цветами сервиз для воды: кувшин со стаканами на небольшом подносе, а посередине – разрисованная фруктами нарядная фарфоровая супница с ручками и чуть в стороне – накрытая камчатым полотенцем корзинка для хлеба.
– Ну как, вкусно?
– Да. Очень, – говорит Ковач.
Женщина ест аккуратно, неслышно. Проглотив несколько ложек, смотрит на мужа, пододвигает к нему хлеб и соль, наливает воды. И вновь принимается за еду. Когда она ест, взгляд ее становится порой неподвижным, задумчивым. Ложка замирает в воздухе. На лоб набегают тонкие, легкие морщинки. Она продолжает есть, едва зачерпывая ложкой суп, и снова смотрит на мужа, не надо ли ему чего.
Ковач молча сопит над своей тарелкой.
– Совсем подкосило старика? – спрашивает он, отламывая себе хлеба.
– Можешь себе представить. – Женщина опустила ложку в тарелку. – Честное слово, едва узнала беднягу. Стою и смотрю на него. И слов даже не нахожу, что сказать ему. Щеки ввалились, круги под глазами, да и не только в этом дело. Бог его знает, сам человек стал другой – и походка, и взгляд, и голову как-то иначе держит. Не знала, что и сказать ему.
– Вот бедняга-то, – вздохнул Ковач.
– В самом деле, представь себе. Летом дом потерял с женой вместе, а теперь единственный сын и тот… Не знаю, что со мной было бы, приведись испытать такое. Наверное, не пережила бы.
– Как он письма от сына ждал! Помнишь, когда заходил к нам в последний раз?
– Помню. А сына уже тогда в живых не было. Вот ужас-то.
– И как он об этом сказал?
– Господи, да никак. Я и не давала ему говорить об этом. Он тебя хотел дождаться, я сказала, лучше не надо, дядя Киш, никакой в этом нет нужды, мол, ты к нему сам зайдешь, непременно зайдешь. И вообще, не надо ему теперь ни о чем беспокоиться.
– Правильно сделала, – одобрил Ковач.
Жена помолчала, потом спросила:
– Не могли бы мы как-то помочь ему?
Ковач пожал плечами. Вздохнул:
– Ну, это около шестидесяти пенгё.
– Да, – сказала жена. – Вот если бы не так много, если бы речь шла о десяти-пятнадцати пенгё…
– Сорок пенгё только за материал.
– Оно так, и все же ты на всякий случай зайди к нему завтра, поговори.
– Утром зайду.
– Вот и подумай теперь. Жил человек, трудился не покладая рук от зари до зари, и сам, и жена его, лишь бы ребенка вырастить. Но только и дожила до поры, когда сына на фронт забрали. А старик схоронил жену да теперь и сына лишился – вообще ничего в жизни не осталось. За один год все, ради чего он жил, прахом пошло. А почему? Ты мог бы на это ответить?
– Нет, – сказал Ковач. – У меня не спрашивали, нужна мне эта война или нет, как и у старого Киша. Нас не спрашивают, а только детей наших забирают да бомбы на наши дома швыряют, в общем – делают что хотят.
Дальше они ели суп молча. Наконец Ковач отодвинул от себя тарелку:
– Стало быть, человек потом ни о чем не помнит.
– Больше не хочешь? – спросила жена.
– Нет, спасибо. А ведь это важно, что он не помнит, что сам выбрал, кем из двоих ему стать, не так ли?
Жена, собирая тарелки, тряхнула головой:
– Нет. Можешь мне поверить, это ничего не меняет. Дело вовсе не в том, что ты будешь помнить и делать потом, главное – что ты сейчас говоришь.
Ковач помедлил, потом согласился:
– Пожалуй, да – это дела не меняет.
Он отщипнул немного мякиша и, помяв между пальцами, сделал катышек.
– Странное все же создание человек.
Жена отнесла тарелки к плите и поставила рядом с кастрюлей, в которой уже грелась вода для мытья посуды. Вернувшись, она убрала со стола. Графин с водой оставила на клеенке – скатерть она уже сняла раньше и убрала в буфет, взяла с подоконника высокую стройную вазу с крашеным бумажным букетиком и водрузила ее на стол.
– Конечно, – вздохнула она, – живи человек один, сам по себе, тогда дело другое.
– То есть как? – спросил Ковач, наблюдая за тем, какую форму принимает под его пальцами хлебный мякиш.
– Ну, если бы у человека не было мужа, жены, детей, одним словом – близких, тогда дело другое.
– Почему другое?
– Тогда он решал бы только за самого себя.
Ковач пожал плечами:
– Разве это что-то меняет?
– Ну как же? Он обрекает на ту же судьбу и жену, и детей.
– Все едино. Я уже попытался представить себе, что я одинок. Ни детей, ни жены, один как перст – ничего не выходит.
Жена Ковача достала тазик для мытья посуды, переодела передник и расстегнула манжеты. Потом, помедлив, спросила:
– А что, нашелся такой, кто смог сделать выбор?
– Не знаю. Этот фотограф или кто он там, ну этот калека, сказал, что он может, и выбрал судьбу того несчастного. Ты бы ему поверила?
– Трудно сказать. Возможно, для этого надо бы лучше узнать его: что он за человек, что у него за жизнь, есть ли семья, что он думает о других вещах.