– Все в порядке, – рассмеялся отец и пошел узнать, кого это принесло.
– Осторожнее, милый.
А если вот прямо сейчас объявить, что я расстаюсь с Дунканом? – думала Инхой. Родители обрадуются? Они же никогда к нему не благоволили. Но каково им будет узнать, что их дочь на выданье расходится с мужчиной, с которым фактически жила почти шесть лет?
Мать вглядывалась в окно, забыв о половнике в своей руке.
– Такая темень, ничего не видно, – сказала она и, вернувшись к столу, продолжила наливать суп в тарелки.
Мысль о разрыве с Дунканом на миг взбудоражила, но почти сразу испарилась, уступив место сомнениям. Нет, порвать с ним невозможно, жизнь без него невообразима. Случись такое, и ей пришлось бы, точно космонавту, улететь за миллион миль, чтобы не обитать с ним на одной планете. Ничего, завтра все наладится. С букетом цветов он придет к открытию кафе, как всегда поступал после ссоры. Однажды он принес розы и первое издание «Лолиты», на котором сделал надпись: «Если б я обзавелся нимфеткой, это была бы ты».
С улицы донесся странный нераспознаваемый звук, как будто не связанный с временем и пространством, – фейерверк в эту пору года? Однако вечерняя тишина была распорота не привычной говорливой трескотней, но резким одиночным хлопком, похожим на щелканье бича или короткий гром самолета, в небесах преодолевшего звуковой барьер. Залаяла соседская собака. Потом – через секунду, две, три? – звук повторился и теперь был узнаваем. Инхой никогда не слышала ружейного выстрела, но каким-то образом его распознала. Собака уже заходилась лаем – не обычным ленивым гавканьем, но этаким истеричным визгом, придушенным и нескончаемым. Инхой выскочила во двор, пересекла маленькую лужайку – последний не застроенный кусочек сада – и выбежала на подъездную аллею. За спиной послышался крик матери: «Осторожно! Вернись!» Отец лежал ничком на бетонной дорожке, руки его были сложены ковшиком перед лицом, словно он высматривал что-то микроскопическое на земле. Под ним натекла лужа крови, на сером бетоне выглядевшая черной тушью. Инхой огляделась, хоть понимала, что никого не увидит и ей ничто не угрожает, ибо поставлена точка в тянувшейся весь последний год грязной истории, которую все называли скандалом. Она приникла к отцу, еще надеясь уловить его хриплое булькающее дыхание. Липкая кровь измазала ей руки и висок. Отец был теплый, словно еще живой. Инхой ничего не слышала, кроме осатанелого собачьего лая и криков матери: «Вернись! Осторожно!» Последнее слово тянулось долгим воплем «осторожнооооо, осторожнооооооооо!», потом оборвалось глухим рыдающим стоном.
Так оно и лучше, подумала Инхой, чувствуя облегчение. Она еще долго оставалась возле мертвого отца, успокоенная наступившей определенностью. Инхой не кричала «Вызовите “скорую”!», как это происходит в кино, она просто сидела, слушая звериный вой матери, подчинявшийся ритму стон-кашель-стон. Жирная немецкая овчарка захлебывалась лаем, хозяева не могли ее унять.
«Зачем они это сделали? – снова и снова спрашивала мать в последующие дни. – Ведь он уже сгинул, жизнь его кончилась. Зачем второй раз его убивать? Что он такого сделал? За всю жизнь он никому ни разу не причинил вреда».
Газеты выражались в том же духе: хороший трудолюбивый человек, у которого остались убитые горем жена и дочь. На фотографиях с похорон Инхой держит под руку мать, чье лицо искажено мукой, она не замечает направленных на нее объективов. С азиатами всегда так, думала Инхой, живого гнобят, покойника превозносят. Однако в конце всех некрологов была одна строчка, чуть ли не сноска:
– Честно говоря, я плохо помню подробности, – сказала Инхой, чувствуя исходящее от Уолтера тепло; рубашка его слегка промокла от пота, ибо ночь выдалась жаркой. – Это было так давно.
Как стать милосердным, дополнение