Но вместе с тем американцы все дальше разбредались по свету—друзья вечно куда-то уезжали: в Россию, в Персию, в Абиссинию, в Центральную Африку. И уже к 1928 году в Париже нечем стало дышать. С каждым новым пароходом, доставлявшим из-за океана очередную партию американцев, изверженных из глубинки процветанием, все, что отличало Париж, падало в цене; и наконец, эти безумные пароходы стали сами казаться чем-то зловещим. Теперь уже они привозили не тех простосердечных папашу и мамашу, что прежде глазели на Европу в обществе сына и дочки, твердо веря, что и любознательностью своей, и обходительностью они намного превосходят таких же папаш и мамаш по эту сторону Атлантики; они привозили каких-то неандертальских чудищ, которых побуждало ехать в Европу смутное воспоминание о чем-то вычитанном в грошовом романчике. Мне вспоминается облаченный в форму офицера запаса американской армии итальянец, прогуливавшийся по палубе и на плохом английском языке затевавший перебранки с американцами, позволившими себе нелестно отозваться в баре о порядках в их стране. Мне вспоминается растолстевшая еврейка, точно инкрустированная бриллиантами, которая сидела за нами на русском балете и, когда поднялся занавес, изрекла: «Шудесно, шудесно, прямо картинка, как красиво». Все это отдавало низкой комедией, но при взгляде на такие вещи становилось понятно, что власть и деньги очутились теперь в руках людей, по сравнению с которыми какой-нибудь неграмотный мужик в русской деревне выглядел просто светочем культуры. В 1928—1929 годах попадались американцы, обставлявшие свое путешествие помпой, но роскошные условия, в каких они жили, только подчеркивали, что в смысле духовном самой подходящей для них компанией были бы пекинские мопсы, двустворчатые моллюски и всякие разные мозоленогие и парнокопытные. Помню, как писали об одном нью-йоркском судье, отправившемся вместе с дочерью осматривать гобелены в Байе * и поднявшем в газетах истерику—он требовал немедленно убрать гобелены с глаз публики, поскольку нашел неприличным один из сюжетов. Но в те дни жизнь уподобилась состязаниям в беге из «Алисы в стране чудес»; какое бы ты место ни занял, приз все равно был тебе обеспечен.
У Века джаза была бурная юность, но это упоение кончилось с юностью и сменилось продуманным разгулом. Был период вечеринок с ласками в укромных местах, и процесса Леопольда— Леба по делу об убийстве (во время которого мою жену, помню, задержали на Квинсборо-бридж, заподозрив в ней «завившегося для маскировки бандита»), и костюмов по образцам Джона Хелда. На смену ему пришел другой период: к таким вещам, как секс или убийство, подходили теперь более обдуманно, хотя они и стали куда более заурядными. Когда юность позади, приходится думать и о своем теле, и вот на пляжах появились длинные купальные халаты, чтобы не выставлять раздавшиеся бедра и оплывшие жиром колени на всеобщее обозрение—неизбежное, если отважиться надеть купальник. А вслед за тем поползли вниз юбки, и все было теперь закрыто. Все подготовились к новой фазе. Что
ж, поехали...
Но мы так и не тронулись с места. Кто-то где-то грубо просчитался, и самой дорогостоящей оргии в истории пришел конец.