Когда Бахтин называет рассказ «Бобок» «микрокосмом» всего творчества Достоевского, утверждает, что он «задает тон» его романам, он всего
Достоевского – с его эвристическими антропологией и пневматологией, с пророчествами и новым христианством, – со всем тем, что нашла в Достоевском герменевтика Серебряного века, – сводит к «достоевщине» – к тому, что считалось неприглядной изнанкой его художественных открытий. Бердяев полагал, что Достоевский сошел во ад дионисийской бездны, дабы выйти оттуда к свету и вывести своих героев: «путь зла», в бердяевском понимании, мистериально приводил этих «новых христиан» к Богу. Бахтин же останавливался на карнавальной «весёлой преисподней» как на последней ценности Достоевского. Хлыстовский корабль, каким Бердяев представил духовный мир Достоевского, у Бахтина утратил положительное религиозное измерение – претензию на мистическое христианство, и превратился в действо откровенно антихристово, каким является «карнавал». Как пишет Бахтин, в «мениппее», отвечающей «всем основным творческим устремлениям Достоевского», встречаются такие «важнейшие идеи, темы и образы его творчества», как «идея о том, что всё позволено, если нет бога и бессмертия души», «тема исповеди без покаяния» – тема «бесстыдной правды», мотивы преступления, самоубийства, безумия, сладострастия и т. д., и т. п. Этот воистину адский сонм духов нашим вроде бы академическим «теоретиком литературы» вовлекается в карнавальный вихрь. Речь идет у Бахтина о самом пафосе Достоевского, о его художественном миросозерцании в целом, а отнюдь не только об отдельных сценах скандалов и истерик, не об одних безумно – исступленных и одержимых своими «идеями» героях. Бахтин шокирующее для меня называет карнавальный пафос «божественной свободой»[316] и вновь – уже в 1960-е годы – смакует все эти «карнавальные» мерзости: глумление над евхаристической жертвой, смех убитой старухи и пр., и заявляет, что «карнавальным хохотом» «проникнуто всё творчество Достоевского»[317]. Сверх того, он «карнавализует» и интимную духовную жизнь писателя, когда заявляет, что «карнавальное мироощущение помогает Достоевскому преодолевать как этический, так и гносеологический солипсизм»[318]: навстречу другому писатель будто бы выступал по – карнавальному «фамильярно». Задавшись целью «показать в Достоевском Достоевского»[319], Бахтин приходит к карнавальному субъекту – «трансцендентально тупоумному» (Ницше) почитателю хтонических богов, посвященному в архаичные мистерии. Такой психоанализ, приведший к клеветническому абсурду, оказался возможным при разъятии творческой личности Достоевского на романиста и автора «Дневника писателя», на художника – и человека – христианина. Бердяев своей гипотезой нового христианства Достоевского все же попытался свести концы с концами – сделал писателя предтечей Серебряного века. Бахтинский же «карнавализованный» Достоевский – это предтеча советской «культурной революции» 30-х гг., вместе и певец «дионисийской бездны», духовный «брат – близнец» Ницше, как назвал русского писателя Лев Шестов – вдохновитель интерпретаций Достоевского в ХХ веке[320].
Боюсь, дорогой коллега, что утомила Вас, увлекая в наши русские преисподнии
– подземные миры Бахтина, Бердяева, Достоевского: для западного просвещенного сознания это все же экзотика. Прощайте пока. Хорошо, если я вновь удивила Вас загадочностью русской души. Ведь удивление, по Платону, есть источник нового знания. И, быть может, Вы со стороны поможете нам понять нас же самих.Москва, осень 2019 г.Письмо восьмое: Лев Шестов и А. Камю
Дорогой коллега!