— Что вы, какой же он был еврей! — вскипел Чешпиво. — Человек как и все мы, как будто и не еврей вовсе. Вот старый Розенгейм, этот как есть жид, всегда ходил грязней грязного. А еврей Глюк им не чета — немецкие газеты почитывает, ничего больше не делает, а все богатеет.
И Чешпиво перевел речь на другое, словно забыв, что он ненавидит всех евреев за то, что они «при царе Ироде распяли нашего чешского Иисуса Христа».
Он выпил кружку, потом другую. В эти дни он работал у пекаря Зиха, выкладывал потрескавшийся под.
— Я-то думал, что вы уже пошабашили, мастер, — насмешливо сказал Грдличка, — а вы, я вижу, поспеваете и тут и там.
— Мне пекарь платит не по часам, а по работе. И пивом не поит. Так что, когда меня одолеет жажда, я пью на свои, — отрезал Чешпиво. — Правильно?
— Верно, каждому надо брать с вас пример! — поддержал его Фассати.
— Да, да, — закивал Грдличка. — Каждый пьет на свои кровные. Если бы все люди так поступали, все лучше бы между собой ладили.
— Куда ж тогда адвокатам деваться? Придется им закрыть свои конторы и идти на панель, — заорал Фассати, словно гости его были глухие.
— А судьи? Что они решили бы в таком деле, как с Хлумом? Заплатил он долг Пухерному или не заплатил? Ведь его жена видела, что он заплатил. Уж я-то знаю Хлума, не такой он человек, чтобы врать да жульничать, — сказал Грдличка.
— Темное дело! Кто ж тогда, спрашивается, украл деньги? — возразил Чешпиво.
— Мы-то хорошо помним, — рассудительно заключил маляр, — что полиция этого дела, можно сказать, и не расследовала — допросила свидетелей, которые подняли Пухерного, когда он упал, на том и успокоилась.
К вечеру, когда у Хлумовых топили печь, заходил Трезал и обычно начинал рассказывать о своих сыновьях. Пепик сапожничает в Праге, Эвжен выучился у старого Турека играть на скрипке и разъезжает повсюду, живется ему хорошо, иногда от него приходит открытка, то из Новых Бенаток, то из Хрудима, Литомышля, Просеча. Видно, он унаследовал беспокойную страсть бродяжничать от своего дядюшки Норберта Зоулы. Бедняга Норберт, помер от чахотки в Америке. Думал, что попадет в райскую страну свободы, а там ему никто даже не протянул руку помощи. А какой был человек, борец за народные права!
После возвращения Хлума в Ранькове снова заговорили о давней тяжбе пекаря, и хотя суд решил дело не в его пользу, никому из хорошо знавших Хлума не верилось, что он не заплатил долга и давал ложные показания.
— Выходит, украли денежки у покойного. Но кто — вот вопрос! — подмигнул Чешпиво.
Ясно одно: этого не сделал ни Трезал, ни Режный, ни возчик Розгода, ни те, кто подошел следом за ними. Если бы они тогда утаили и разделили между собой деньги Пухерного — это, конечно, исключено, но допустим, — так ведь за время, прошедшее с той поры, чем-нибудь выдали бы себя, шила в мешке не утаишь...
Так размышлял Грдличка, которого на эту мысль натолкнул Трезал. Толковали об этом и другие, особенно Чешпиво, уж он-то не упустит случая!
В распивочной Фассати, куда Хлум заглядывал раза два, об этом деле судачили второй вечер подряд.
У Густава Розенгейма, который тем временем стал социал-демократом, распространял «Зарж»[45]
и популярные брошюры, история с Хлумом не выходила из головы. Он поделился с Роудным, подробно рассказав ему, почему разорился добряк пекарь; портной-то уже почти забыл об этом.Густаву хотелось знать мнение Роудного.
— Вот тебе наглядный пример нравов, которые царят под властью денежного мешка, — заметил Роудный. — Каждый, кто только может, стремится утопить другого в ложке воды.
Роудный сказал, что надо бы разобраться, помочь Хлуму, хоть он и не рабочий, а ремесленник. Хорошо, если бы это сделала их организация, тем самым она показала бы, что социал-демократы вступаются за всех обиженных.
— Если бы Хлум утаил долг, разве он допустил бы, чтобы его дом продали с торгов? Будь у него деньги — ведь на отдачу долга он собрал нужную сумму, это всем известно, — ему жилось бы не так, как сейчас, — взволнованно твердил молодой Розенгейм. — Он сейчас почти что нищий... Давайте зайдем к нему, а? — И Густав взялся за свою черную шляпу.
Хлум с сыном месили тесто, Мария просеивала муку. Она вытерла руки фартуком и поставила в печь кастрюльку воды, на кофе гостям, потом сменила мужа у кадки.
— Вижу, вы идете сюда, ну, думаю, собрались зазывать меня в свою партию, — сказал Хлум. — Лишнее это, я хоть и ремесленник, а на выборах всегда, не таясь, голосую за вас. Старшины нашего цеха смотрят это сквозь пальцы.
Роудный посоветовал ему возобновить судебное дело, заверив, что добудет ему пражского адвоката от партии, который и денег не возьмет.
Хлум покачал головой. Он от души поблагодарил за совет и помощь социал-демократической организации, но он не намерен ничего предпринимать. Юстиция в Австрии — это гидра, которая пожирает людей. Он не хочет снова испытать унижение и позор.
— Кстати, друзья мои, это было хорошим уроком для моей семьи: мы поняли, что главное — чистая совесть. — Когда совесть чиста, легче сносить даже голод, не так ли?