Вся еврейская община недружелюбно взирала на Густава, словно он был виноват в чем-то. Особенно Глюк.
— Вот именно, ради наследства, — повторил он вслед за раввином и прибавил: — Ну и хамр[42]
ты!Наследство было не ахти какое, да еще кое-что растаскали соседи-христиане, в уверенности, что молодому Розенгейму ничего не понадобится. Зеркало, швейная машина, скамеечка, перины исчезли, словно их и не бывало. Старую отцовскую шубу уже носил общинный нахлебник Альма Вальти, Густав отобрал у него эту шубу на улице.
Быть скупщиком кож и старья молодой Розенгейм не захотел. Хватит, нанюхался вони! В Прагу возвращаться нельзя, там помрешь с голоду.
Что же делать, на что жить?
После долгих колебаний община предложила ему место шамеса[43]
в синагоге. Но на заработок шамеса не прокормится и мышь. Тогда Густав занялся доставкой грязного белья в пражскую прачечную, он собирал его в Ранькове и раз в неделю отвозил в Прагу. Кроме того, торговец содовой водой Головский брал его на подмогу — Густав разъезжал с тележкой сперва по воскресеньям, а потом два-три раза в неделю.Всю свою долгую жизнь старый Розенгейм лелеял мечту открыть настоящую торговлю кожами и кожаными изделиями. Скупщиков он наймет, а сам будет только сидеть в лавке. Лавка должна быть просторная, чтобы не было тесно многочисленным покупателям. Но сбылось лишь одно его желание: лавчонку он нанял, а торговать в ней не довелось, семья только жила там.
Такая же лавчонка, как у Розенгейма, была и у портного Антонина Роудного, — правда, за лавкой было еще помещение — одновременно жилье и мастерская, крохотная комнатушка, три шага на пять.
Долговязый портной спал на диване, — бог весть как он там умещался. Над диваном висел портрет бородаого Карла Маркса и Фердинанда Лассаля, под ними цветная олеография Брожика[44]
«Ян Гус перед судом Констанцского собора».Окно комнаты выходило во дворик, за ним на косогоре было запущенное еврейское кладбище, на котором давно уже не хоронили.
— Ничто не вечно в этом мире, — размышлял Роудный, стоя у окна. — Ни одно создание рук человеческих.
Могилы давно провалились, запыленные обломки дорогих памятников заросли крапивой, лопухами, диким шиповником. Здесь мирно, никем не тревожимые, жили певчие птицы; портной любил слушать их по утрам.
— Ничто не вечно, ничто не вечно, — повторил он и, словно возражая себе, мысленно произнес: — Вечны только трава, деревья, птицы. Вечна жизнь рода человеческого и его мысль. — На душе у Роудного вдруг посветлело. — Вечна жажда любви и справедливости в душе человека!
Выучившись портняжному ремеслу, Роудный работал в Лейпциге, познакомился там с социалистическим учением. «Коммунистический манифест» Маркса и Энгельса убедил его в том, что история человечества есть история борьбы классов. Свободный и раб, патриций и плебей, феодал и крепостной, хозяин и подмастерье, короче говоря, угнетатели и угнетенные непрестанно ведут между собой борьбу, которая — в это всей душой поверил Роудный — неизбежно завершится победой угнетенных, победой пролетариата.
Вернувшись в родной город, Роудный решил не наниматься на работу, а стать самостоятельным ремесленником. Дела шли ни шатко ни валко. Подчас у него не было работы, зато он ни от кого не зависел, был свободен, как птица, и это давало ему уверенность в себе и духовное удовлетворение. Он сам себе хозяин. Одно его огорчало, но именно поэтому он и остался в родном городке: до чего ж политически отсталы его земляки, как безразличны они к общественным интересам!
— Надо отделить пчел от трутней в здешнем улье, — решил Роудный и, сообща с несколькими рабочими, основал кружок взаимопомощи и самообразования под названием «Ровност».
— Мало нам всяких кружков, так, пожалуйста, еще один! — ворчали трактирные завсегдатаи у Фассати.
Вскоре «Ровност», на удивление всяким псевдопатриотическим застольным кружкам — а прежде всего городской управе, — настолько выросла и окрепла, что пришлось с ней считаться всерьез.
Еще до 1905 года, то есть до первой русской революции, еще до бурных демонстраций в Праге, когда был застрелен подмастерье Главач, до рабочих выступлений в Кладно и на севере Чехин и в Моравской Остраве, из раньковской «Ровности» образовалась ячейка чешско-славянской социал-демократической партии.
Был будний день. Чешпиво и Грдличка сидели у Фассати, они заглянули туда «на минутку».
— На что нам сдалась эта самая «Ровност»? — ворчал Чешпиво, повторяя то, что слышал от многих чиновников и кустарей, господ из эрцгерцогского поместья, арендаторов, сельских богатеев, и прежде всего священника. — Ну на что она нам? Хороша компания! Демократы! Всем у них заправляют немцы и евреи. Зря, что ли, Роудный жил в Германии!
— Ежели подумать да рассудить, пан Чешпиво, — разил Грдличка, — так наш государь император тоже немец. А покойный мясник Люстиг был еврей, а ходил на крестный ход вместе с нами.