В деревне, с нашими стариками по соседству, жили мать и дочь – Фрося и Катя. Жили вдвоём. Старшие Фросины дети переженились и разъехались кто куда, а Катя, незамужняя, тоже уже не юная – за тридцать – осталась при матери и тянула всё хозяйство, считай, одна. Добрая и работящая, подарок для любого деревенского мужика, Катя имела физический изъян – сильное косоглазие – один глаз смотрел совсем в сторону. Все любили Катю, давно привыкли к её неопределённому взгляду и совершенно забыли, что это дефект.
В колхозе Катя работала на скотном дворе дояркой, а это в те годы было дело тяжкое. Вставала она круглый год в четыре утра и по любой погоде – мороз ли трескучий, метель, темень непроглядная – шла за километр на скотный двор на первую дойку, и так – три раза в сутки. С вечерней дойки возвращалась тоже в темноте, замёрзшая и измученная.
И своё хозяйство у них было немалое: корова, поросёнок, куры-гуси, огород большой – приходилось со всем справляться. Но Катя не жаловалась, вскользь только скажет иногда, что сильно руки-ноги ломит по ночам – ревматизм замучил.
Фросе было под семьдесят, но она все дни топталась по хозяйству на подхвате у дочери. Маленькая, от тяжёлой работы скособоченная, с узловатыми артритными руками и ногами, она повсюду ходила в неизменном засаленном фартуке, босиком и сильно косолапила. Разговаривая с посторонними, всегда смущенно улыбалась, слегка гнусавила, мямля слова и посверкивая редкими зубами в железных коронках. Была она, несмотря на старость, неисправимо любопытной: услышав краем уха горячую новость, бежала, даже не близко, чтоб выведать подробности и со смущённой улыбкой донести их потом всем встречным-поперечным.
Катя любила свою мать, жалела её. Любила она и всю свою родню, разъехавшуюся по городам, ждала от них писем, переживала их неурядицы как свои, искренне радовалась счастью, рождению детей. Когда были передыхи в работах, и сама писала длинные письма на клетчатых страничках, вырванных из школьных тетрадок, которые специально покупала в колхозной автолавке. В письмах содержался подробный отчёт обо всём, что составляло её жизнь: какие погоды стоят, что нынче уродилось, что – нет; когда зарубили борова, когда и почём купили в этом году нового поросёнка на откорм. Писала, сколько цыплят высидела нынче клуша, и о том, что квохчет ещё одна курица: где-то соорудила гнездо и тайком несёт туда яйца – никак не найти. Подробно писала она и обо всех деревенских событиях: кто женился, кто родился, кто помер… Писала она с многочисленными ошибками, без запятых, но очень душевно и образно. В письме обязательно спрашивала обо всех, кого знала, о ком волновалась, кто её искренне интересовал, – хотела подробных писем в ответ, а не пустой отписки.
Детей Катя любила страсть как! И поскольку своих не имела, нянчила и баловала многочисленных племянников, которые у них постоянно гостили и которые были моими приятелями по играм в салки, прятки, лапту, казаков-разбойников, когда я проводила у бабушки с дедушкой летние каникулы.
***
Всё у Кати с Фросей в доме было как в любой деревенской избе: русская печь, кровать с горой подушек за ситцевой занавеской, в тёмноватом «красном» углу – старые родительские иконы в окладах – с почерневшими ликами, не поддающимися определению. На стене, в застеклённой рамке, висела, как полагается, большая фотография молодой Фроси с мужем. Доморощенный фотограф так «отретушировал» им лица, что выглядели они истуканами с выпученными глазами, не имеющими друг к другу никакого отношения и пристроенными рядком совершенно случайно. (А, может, так оно и было? – теперь и спросить не у кого, как Фросю замуж выдавали.) В углах рамки, поверх стекла, были натыканы мелкие фотографии детей и внуков, успевшие уже выцвести и хорошо засиженные мухами.
У подслеповатых окон располагался стол с приросшей истёртой клеёнкой, на котором вечно стояла трёхлитровая банка с молоком, прикрытая от мух марлицей, хлеб, тарелка сваренных вкрутую яиц, огурцы с грядки, намытый зелёный лук с белыми головками. Проголодавшись, дети бежали домой и прикладывались, когда хотели.
***
Среди дня Фрося вытаскивала из печи большой дымящийся чугунок с рассыпчатой молодой картошкой и набирала из кадушки щедрую миску духовитых малосольных огурцов с растопыренными во все стороны укропными зонтиками. Когда я случайно забегала к ним в этот момент, слюна начинала течь сама собой. Меня тут же, без колебаний, звали за стол, и я, конечно, никогда не могла устоять. Мы весело чистили потрескавшиеся горячие картофелины, перекидывая их из руки в руку и подбирая в рот отвалившиеся вкуснющие кусочки. Картошка просто таяла во рту. А какое удовольствие было хрустнуть при этом ароматным, мокрым от рассола огурцом! Наедались все от пуза. Мама потом для порядка ворчала, что я болтаюсь по чужим избам, будто меня дома не кормят, и что у Фроси – целый день на столе скатерть-самобранка, как в караван-сарае (теперь бы сказали – «шведский стол»!).
Мой двоюродный брат Андрюшка тоже, как потом выяснилось, у Фроси картошку с огурцами едал.