и сочился багрянец с икон,
и, алея, сочилась трава.
* * *
Назови ты меня русофобом,
юдофобом меня назови -
мне не цокать копытцем особым
за копытное дело любви.
Лес из хвои, деревья из чуда,
зайцы, белки - святая родня,
нет мне краше и радостней люда,
нет сограждан родней для меня.
Только знамени белого снега,
только роду пера и резца,
только реву желанья и неги
я готов присягать без конца.
И давай уж на этом поладим,
не истлеют ни пыл наш, ни дух,
коль всегда и во имя, и ради
мы готовы крушить в прах и пух.
* * *
Бог, сильнее Дьявола, - сверхдьявол,
Бог, слабее Дьявола, - слабак.
Так и будем жить на этих сваях
плохо, хорошо и кое-как.
И сводить друг с другом будем счеты,
и любить, и ладить, и прощать,
а когда долюбим до чего-то,
будем понемногу убивать.
Развернем знамена по веленью
попранной земли, оков и прав
и пойдем в святое наступленье,
Бога славя, Дьявола поправ.
Впрочем, кто есть кто, не очень ясно,
это уж кому как подфартит,
пуля безыдейна и безгласна,
не нажмешь - она не полетит.
Ведь ничто не водится без дыма,
кто-то в лес, а кто-то по дрова -
главное, что есть у нас "во имя"
и на случай - дружное "ура".
Так и будем жить на этих сваях
плохо, хорошо и кое-как.
Бог, сильнее Дьявола, - сверхдьявол,
Бог, слабее Дьявола, - слабак.
* * *
Он говорил, как будто был
судьей всевышним,
как будто знал, что люб и мил
больным и нищим.
Он говорил, как будто бил
всей силой духа,
и камень рук его и крыл
был легче пуха.
С такою легкостью взлетал
над миром падшим,
что слов его литой металл
был краше пашен.
Он за собой к вершинам звал,
на башни, к звездам,
и зал всегда ему внимал,
как мог, серьезно.
А после все сползало вспять,
к своим началам,
он уходил в себя опять
и вновь молчал он.
Молчал и думал, и страдал,
порою злился,
что люд больной не принимал,
его так близко,
что нищий люд, и глуп, и крут,
не знает Бога,
что тут ни пряник и ни кнут
уж не помогут.
Потом опять, огнем гоним,
взнуздав надежду,
он шел на них, за них, по ним
и даже между.
И снова камень был, как пух,
а в крыльях - скрипки,
и высекал мятежный дух
в них по улыбке.
И все кончалось тем же сном
и явью той же:
поочередно ночь со днем
менялись кожей.
И в этой круговерти мен,
белил и пятен
кружился мир, горласт и нем,
и скрыт, и внятен.
Кружился мир в потоках слов,
в домах, в машинах,
но бил свой час - и кто-то вновь
все звал к вершинам.
* * *
Мне нельзя с господами Богами так много ругаться,
они тоже, наверное, гордость имеют свою,
может быть, может быть,
может стать, может статься...
Может, в этом вопросе я просто от всех отстаю.
Может, в их городах тоже есть, как у нас, неполады,
может, в их головах тот же хаос - и буен, и тих,
может, в нас они веруют свято и дьявольски рады,
точно так, как мы рады, что веруем дьявольски в них.
Может, верят они в мессианский приход человека
и молитвы с надеждой несут к основаньям планет,
а какой-нибудь ангел, картавый и полукалека,
все твердит без конца, что людей никаких в мире нет.
И свинцовое Небо смыкает над ним свои латы,
и серьезные Боги грозят ему лютым судом,
ну, а он, атеист и вдобавок безлюдник проклятый,
все долдонит свое и бесстрашно стоит на своем.
- Ни с людьми, ни с Богами нам все же не надо ругаться, -
шлю, как брату, ему я с Земли эту грустную весть.
Может быть, может быть,
может стать, может статься...
Может, все же они, бедолажные, где-нибудь есть.
* * *
Когда имена превращаются в меры,
от лиц отлетают, искрясь на ветру,
как старые девы, чисты и надменны -
ничто уж не властно над ними вокруг.
Он жил-поживал, нелюдим и занудлив,
на мальчиков зарился, писал в росу,
когда выходил по утрам на запруду
иль просто погуливал в Венском лесу.
Он женщин морочил, как всякий тщеславец,
ворчал сокрушенно и хмурился всласть,
и планки рояля напялив на палец,
он жадно над залом вкушал свою власть.
И умер на алчущем этом надрыве,
и грузное тело в могилу унес,
и имя осталось в зареванном мире
как мера бессмертья и музы, и грез.
Как мера искусства, и плача, и пляски,
как остров божественной красоты,
где, кажется, ты приобщен и обласкан,
и ведаешь тайну мирской суеты.
Так властвует имя над нашим глаголом -
гармония звука, высокая стать
вне грязи и хлама, и пота былого,
вне плоти, рожденной смердеть и страдать.
Но вот, попадая в живые потемки
нас, брошенных в бездну желудков и снов,
спаленная жизнь воскресает в потомке,
и имя с лицом обручается вновь.
На Святой земле
Здесь колыбель начал,
здесь сам Господь впервые
на землю снизошел
и создал невзначай
две мировых судьбы,
две силы мировые:
из глины - буйство жил,
а из ребра - печаль.
Сквозь камни и песок,
сквозь новые постройки
слышны здесь до сих пор
сражений крик и рев
и видно, как из жил,
едва набрав сноровки,
веревки кто-то вил,
а из печали - рок.
Две мировых судьбы
сближенья и разлада,
смиренья и огня
две силы мировых
здесь начинали век,
поправ господство сада,
и имя Человек
им было на двоих.
Человек
И без него презрения достойны,
Как жалкий сор, дома и алтари.
(О. Мандельштам)
Лишь он один - стихий самосознанье,
всё без него - вне муки измеренья,
не жалкий сор, а нечто вне названья,
вне почести признанья и презренья.
Лишь с ним и в нем - поэзия и пошлость,
надменный взмах теизма и цинизма,