Между тем бой разгорался с новой силой. Ружейная и пулеметная стрельбы, слышавшаяся первоначально главным образом со стороны наших окопов, теперь с необычайной силой разразилась со стороны австрийцев. Кто бывал на фронте, тот знает, что ружейная пальба противника по какому-то звуковому закону всегда кажется громче и резче нашей. Потому и теперь огонь австрийцев своим непрерывным, оглушительным треском прямо резал уши, а равномерный машинный стук пулеметов еще больше действовал на нервы, чем орудийные залпы. С каждой минутой огонь австрийцев делался все сильнее, и, наконец, он достиг такой интенсивности, что трудно было отличить отдельные выстрелы. Казалось, что Дунаец, вдоль которого слышались этот страшный треск и гул орудий, вдруг закипел в бешеном водовороте и, побуждаемый какими-то адскими силами, разъяренный вышел из берегов, ломая и уничтожая все, что ни попадалось по пути, своими рассвирепевшими, могучими водами… Судя по убийственному огню австрийцев, можно было безошибочно сказать, что наши части, стоявшие за Дунайцом, перешли в решительное наступление. Вероятно, сначала австрийцы попытались отбросить наши войска за Дунаец, но получили отпор, и теперь наши молодцы сами перешли в наступление. С замиранием сердца прислушивались мы к то затихавшей, то с новой силой разгоравшейся ружейной и пулеметной трескотне, мысленно стараясь угадать исход горячего боя. Австрийцы все время держали под артиллерийским огнем и наши Пяски. Шрапнели ежеминутно по четыре, по шесть штук сразу с воем проносились, как адский вихрь, над нашей деревушкой и с грохотом разрывались. Из-за Дунайца долетали до нас пули и на излете жалобно пели. Во избежание излишних потерь солдатам нашего батальона было приказано не выходить из сараев до особого распоряжения. Благодаря этому Пяски выглядели так, точно там теперь не было живой души. Наконец, мало-помалу огонь австрийцев начал затихать и около девяти часов утра затих совершенно. Слышались только отдельные одиночные выстрелы, да изредка, словно огрызаясь, заворчит пулемет, то наш, то австрийский. В наших Пясках даже стало тихо. Австрийцы оставили и нас в покое. Как муравьи из муравейника, стали выползать солдаты из сараев и домов, как будто только что мимо пронеслась страшная грозовая туча. На лицах светилась счастливая, радостная улыбка. Побывавшие в боях солдаты трунили над новичками, вспоминая, как те ежились и припадали к земле с испуганными лицами при каждом новом разрыве шрапнелей. Молодые солдаты были довольны, что «попробовали австрийской каши», и сгорали от желания попасть поскорее в настоящий бой, о котором так заманчиво рассказывали старые бойцы. Увы! Никто из них и не подозревал в ту минуту, что мечты их исполнятся скорее, чем можно было думать. По телефону пришло приказание капитана Шмелева немедленно батальону прибыть к дамбе по ту сторону Дунайца. Ни офицеры, ни солдаты не знали, зачем нас потребовали из резерва на передовые позиции. Бой, казалось, совершенно затих, поэтому возможность каких-нибудь новых боевых действий сама собой исключалась. Если офицеры не задумывались над тем, почему так внезапно нас потревожили, тем не менее об этом думали солдаты, которым вообще никогда не говорили, куда и зачем их ведут. Приказано и все тут. В полном порядке батальон выступил из деревни Пяски. Некоторые хозяева, за это короткое пребывание батальона в Пясках подружившиеся с нашими словоохотливыми, добродушными солдатами, даже вышли из своих халупок и с низкими поклонами и улыбками провожали уходивших.
Теперь нельзя было узнать нашего батальона. Пополненный почти вдвое прибывшими молодыми солдатами, он представлял собой уже внушительную боевую силу. С боковой проселочной дороги, ведшей от деревни Пяски, мы вышли на шоссе и волнующейся живой колонной двинулись по направлению к Дунайцу. День стоял теплый и хороший. Совсем не было похоже, что уже начало декабря. Солнышко приветливо выглядывало иногда из-за набегавших тучек, заливая всю окрестность ослепительным светом. Но взоры, прикованные на мгновение к живой, счастливой природе, возвращались к суровой, жестокой действительности при виде окровавленных повязок раненых, которых везли на двуколке, или они сами, прихрамывая и охая, еле тащились по шоссе нам навстречу. И чем ближе мы подходили к Дунайцу, тем больше встречалось этих несчастных с изжелта-бледными лицами, лихорадочно горящими глазами, одетых в рваные, затасканные, запачканные кровью и грязью шинелишки.
– Ну что, как наши дела? – не утерпев, спросил я на ходу одного из раненых.
Он был ранен в левую руку. На рукаве накинутой кое-как на плечо шинели виднелась еще не разгладившаяся, свежая вдавленность, и в ней посредине – маленькая дырочка, сделанная пулей. Вся нижняя пола была залита еще не успевшей хорошо засохнуть кровью.
– Слава богу! Маленько отогнали… В деревне, кажись, засел… – с трудом произнес раненый, останавливаясь при моем вопросе.