Стефани выбежала из ворот, глотая слезы. Она не позволяла матери видеть даже краешек своего огромного горя; входя в больницу, надевала беззаботную улыбку, но за дверью палаты ее лицо искажала страшная гримаса, которую следовало унести поскорее и подальше. Влево от Санта-Стефано, где раньше шумно сквернословил, а ныне с каждым днем скудел уличный рынок, она нырнула в узкий переулок, потом в подворотню, башни Ослиных ворот небрежно кивнули издалека. Она забежала в церковь Святой Великомученицы Екатерины и с размаху рухнула на колени – где‐то слышала, что так положено. Стефани не знала русских молитв, слышала обрывки от бабушки с дедушкой, но в эгоистичном упоении молодостью не прислушивалась к ним. Теперь она переводила латынь на русский, получалось глупо, но именно этих слов жаждало сердце. Через два часа, окропив часы святой водой и неумело перекрестившись справа налево, она вышла в теплые римские сумерки и снова побрела к больнице. Следовало все же выяснить, кого именно искать в России и что передать ему. Высокий симпатичный доктор осторожно взял ее за локоток, едва защищенный хлопковым пыльником, и дежурно-печальным голосом сообщил, что сеньора Бьянконе за это время скончалась.
Сеньор Назарино и Стефани оказались погребены в руинах лопнувшей стеклянной вазы, неописуемо, до невозможности прекрасной, но такой хрупкой. Каждое движение, каждая мысль грозила опасным порезом, и они стали жить как замороженные, без лишних движений и воспоминаний.
Пока небольшое семейство Бьянконе проводило дни и ночи у больничной постели, они не слышали требовательной поступи Второй мировой, что раздавалась в каждом переулке. Только огорчились, что старики Шаховские во Франции оказались отрезаны линией фронта и даже не смогли приехать на похороны единственной дочери. А тем временем на заводах становилось все меньше сырья, на складах – продовольствия, государственная машина заполучила контроль над всей промышленностью, с конвейеров сходили танки, а на полях не хватало рабочих рук. Запах разрухи неумолимо проникал в дверные отверстия, предназначенные вообще‐то для кошек, а вовсе не для дурных предзнаменований.
Лозунги о грядущем величии Италии, ее возрождении в границах Римской империи, выдвинутые премьер-министром Бенито Муссолини, для Бьянконе сливались в уличный гул – у них же своя миссия, им надо поддерживать в надлежащем состоянии древние фрески и холсты. Дочь как единственная наследница синьора Назарино тоже училась художественной науке, у нее обнаружился честный глаз и твердая рука, но синьорину больше привлекали новомодные течения, а закопченные потолки вызывали скуку.
– Бамбино, ты вовсе не обязана делать так, как я говорю, но, если хочешь добиться успеха, не иди на поводу у моды, – в очередной раз напутствовал отец, разглядывая еще сырые, незаконченные пейзажи, где в реке плавала оттоманка, а за окном цвели человеческие внутренности. – Классическая школа была, есть и будет. А что станет с кенгуру в чулках после выставки, одному Богу известно.
– Почему же, мой друг? – вмешался забредший на огонек синьор Умберто, тоже живописец, тоже легкий и веселый человек, хвастающийся отсутствующей фалангой пальца, как боевой доблестью или ценным трофеем, хотя травму он получил на пилораме, когда готовил бруски для подрамников. – Когда же пробовать, экспериментировать, если не в ее годы? Ты думаешь, мы сейчас, в свои пятьдесят, сможем придумать какого‐нибудь попугая-мушкетера или пятиногого журналиста?
– Да я, собственно, и не собираюсь такого придумывать, – опешил синьор Бьянконе.
– А ты попробуй! Даю три колонковые кисти, что ничего не выйдет. Для такой буйной фантазии нужна молодость. Вот пусть и порезвится девочка. А стать на проверенные леса она всегда успеет.
– Или замуж выйдет, – закончил за него заботливый отец.
– Я не хочу замуж, – вмешалась в спор Стефани, так и не снимавшая с похорон бесформенное траурное платье. – Я не хочу писать чайник в парадной ложе, и к Мадонне у меня счет есть. Я бы хотела увидеть Россию, где мама выросла.
– Фью, чего придумала, – присвистнул отец. – Я бы тоже хотел. Там закрытая страна, тем более сейчас война идет.
– А что мешает? – искренне удивился синьор Умберто. – Белла в совершенстве владеет русским, пусть запишется переводчицей и поедет в действующую армию. Она, как я помню, сейчас на Украине стоит. Скоро и до России дойдет.
Немая пауза стала ему ответом, когда на лице синьора Назарино застыл неописуемый гнев, а на симпатичном курносом личике синьорины шаловливое удивление.
Конечно, отец категорически возражал, даже прятал паспорт и ругался в привычной итальянской манере, размахивая руками, притопывая и энергично мотая головой. И бабушка с дедушкой в письмах грозно требовали, чтобы Стефани отказалась от безумной затеи, но ей страшно хотелось сменить улицы Рима, каждая из которых болезненно отдавалась звуком маминых шагов, ее оброненным зонтом или перчаткой, на что‐то новое, громкое, где ноющий голос горя не будет пробиваться сквозь шелест ветвей и шум автомобилей.