И был Антошка бит отцовским кнутом, а когда того показалось мало — и сапогами, и заперт, драный, в чулане, чтобы время имел подумать, перед тем как святоозерским послушником стать. Не по жалобе отца Прохора бил его и в монахи неволил Егор: достаточно он имел уже денег, чтобы ни с кем в Наволоке не считаться, но ведь и тени малейшей не мог он позволить на себя пасть — ни пред церковью, ни пред богом, ни пред верхней слободой.
Однако монастырь по Антошке плакал, потому что на следующую же ночь бежал Антошка из отцовского дома и объявился лишь после японской войны, мастеровым в Екатеринбурге, где его встретил плутавший по Уралу Авдей…
15
Траурная церемония состоялась в тот же вечер, и, когда наступила вайннахт, рождественская ночь, обер-лейтенанта Иоккиша не было на земле.
Духи непоправимо испорченной бани жгли Арсения Егорыча и, прибежав домой по Енькиному зову, в полушубке и подштанниках, надетых наголо, не глядя на валяющегося посреди светлицы офицера, он с топором бросился к спальне, чтобы покарать Полину, но Полина забаррикадировалась там, в запечье, и даже не откликнулась на хозяйский глас.
Щепа безропотно полетела от косящатой двери, от лип, но вид поруганного имущества отрезвил Арсения Егорыча. Он швырнул топор под привалок, прямо в глиняный ночной горшок, только черепки брызнули, и ухватил за горло Еньку:
— Было? Было что, я тебя спрашиваю?!
— Ой, охти мне, не знаю, батюшко! Недоглядела я, хозяйством занялася…
— Не доглядела?! Убью, как есть убью!
Арсений Егорыч оттолкнул на черепки Еньку, подскочил к немцу и ударами ног перевернул труп навзничь. С одеждой у Ёкиша было все в порядке, свернутое набок лицо его обратилось в угол, к святым угодникам, и Арсений Егорыч стал остывать, пнул Герхарда для виду еще несколько раз и поманил к себе забившегося в угол Фильку.
Филька переминался с дрожью, волочил ноги по полу, видно было, что до беспамятства ему вершок.
— Иди, иди сюда, Филюшка. Иди, сынок, ближе. Я ли те не наказывал дом блюсти? Я ли тя не просил, Филюшка? А ты что с человеком изделал? А? Ты что же планты мои порушил? А?
Арсений Егорыч излюбленным своим приемом ткнул Фильке негнущейся рукой в шею под подбородок и, когда Филька стал заваливаться набок, Арсений Егорыч бросился добивать его. Но добивал он Фильку тоже больше для порядку, чем для дела, понимая, что происшедшего не переделаешь, не воротишь, и от понимания этого Арсению Егорычу становилось все горше и горше, словно его обидели в лучших начинаниях, не поняли в самых светлых намерениях. Напоследок он даже плюнул. Потом подошел к столу, налил себе полный штоф бражки, отпил две трети, треть насильно споил сквозь зубы хрипящему Фильке, а остатки плеснул в лицо обер-лейтенанту, и штоф этот примирил их всех троих.
Домываться в баню Арсений Егорыч не пошел, а начал медленно переодеваться, мирно выговаривая сквозь стену Полине:
— И зря ты, Пелагея! Николи пальцем тебя не трону. Разве можно? Жена ты у меня перед богом, жена. Неужто я тебя на нехристя поменяю? Зря ты этак, Пелагея. У офицера-то, того, после баньки мозги набекрень искосилися… Так ведь и понять его можно… На тебя глядя, и камень восстанет. Хм, по добру бы… обговорить бы все, по добру бы, по толку…
— Сюда не входите, Арсений Егорыч, — глухо ответила из спальни Полина, — я не знаю, что я с вами сделаю!..
Арсению Егорычу было уже не до нее: представилось ему вдруг, что Ёкиша свои ищут, что ревут уже немецкие машины от Небылиц на Выселки, снег разгребают, и хозяин на горелом суку видит въявь ергуневскую гибель…
Погоняя Еньку с Филькой затрещинами и пинками, Арсений Егорыч заметался, как на пожаре.
С трудом растворив заметенную потайную калитку, он заставил Фильку взвалить на плечи немца, а сам, утопая в сугробах по плечи, двинулся впереди с пешней и лопатой.
Ниже моста, на повороте, где омуты втягивали в себя течение Ольхуши, Филька продолбил узкую прорубь, в которую они засунули безропотное, ровное, как осиновая чурка, длинное тело бывшего обер-лейтенанта, и Арсений Егорыч гребком лопаты загнал торчащие его ноги под лед.