Как же звали ее- ту, первую, к которой я неумело, робко тянулся, тогда ещё сам толком не понимая, что будет, если все-таки дотянусь? Не помню. Вернее, помню, конечно, но разве это имеет какое-то значение теперь? Ей тогда хотела обладать вся мужская половина класса, и эта девочка жадно впитывала всеобщее обожание, не отдавая, впрочем, ничего взамен. Но мне, разумеется, казалось, что я нуждаюсь в ней больше, чем кто бы то ни было, только вот много ли шансов у тихого, пухлого, будто бы вечно растерянного аутсайдера с задней парты, когда в борьбе за сердце дамы принимают участие такие, как казалось тогда, многоопытные, будто на зло мне через чур рано сформировавшиеся самцы? Помню, как один из них однажды мастерски опрокинул меня на пол прямо на ее глазах, словно бы для того, чтобы подчеркнуть свое и без того очевидное превосходство. Помню первый свой стих розового, сахарно-интимного содержания, красивым почерком выведенный на клетчатом листке, выдранном из тетради, помещенный в ее сумку во время длинной перемены. И на следующей день, пришедший после бессонной ночи, я был-таки вознагражден – эта девочка милостиво позволила мне вытереть доску за нее. Боже, с каким видом она протянула мне тогда сочащуюся грязной водой тряпку… Так, должно быть, папа римский снисходительно протягивает паломнику свою морщинистую руку для благоговейного поцелуя. Сколько лет с тех пор прошло? Что-то около двенадцати. А ведь помню, будто это было вчера… Впрочем, потом все переменилось как-то само собой- я за каких-нибудь полгода вытянулся, раздался в плечах, отощал, глаза засверкали азартным, шальным огнем, а лицо приобрело те черты, на которые так безотказно велись представительницы слабого пола интересующего меня возраста. Первым делом, годам к семнадцати окончательно превратившись в лихого, весело злобного беса, я воздал по заслугам всем своим обидчикам, а затем принялся постигать науку незамысловатых плотских утех, с бесшабашной лёгкостью поставив количество над качеством. Объект же моих первых любовных воздыханий к тому времени отрастил крупногабаритный зад, основательно раздался вширь, и сменил свой ангельский лик на румяную физиономию колхозной доярки. Последний раз я видел ее на школьном выпускном- играла музыка, кавалеры приглашали дам на медленный танец, а она сидела за столом одна, и с каким-то тупым, коровьим удивлением всматривалась в пустой бокал, словно хотела отыскать там ответ на вопрос, мол, куда же ушло все то всеобщее обожание, вся та перманентная готовность молодых и голодных самцов совершать ради нее простые мальчишеские подвиги? Наверное, она всматривается в бокал до сих пор. Или уже не в бокал, а, скажем, в рюмку. А может даже вышла замуж за какого-нибудь тракториста или грузчика.
Что же до меня… У меня потом было ещё много любовей. Парочка больших и примерно с десяток мелкокалиберных, подобных бабочкам-однодневкам. Одну мадемуазель я катал на теплоходе, поил водкой, а так же читал ей стихи Маяковского ("Вы думаете, это бредит малярия?", ну и так далее)– кончилось все ее побегом на полуночном такси, и коротко брошенным, обречённым то ли прощанием, то ли вердиктом: "а ведь мне уже почти тридцать лет…". От другой, молодой, веснушчатой и рыжеволосой особы, с которой мы подолгу плясали, а потом пили пиво, коньяк, или чачу, обсуждая кинематограф, музыку и вымирающие человеческие добродетели, я сбежал сам после того, как в момент потной, пахнущей перегаром и табаком интимной близости она принялась издавать чавкающие звуки, долженствующие, видимо, выражать крайнюю степень страсти. С третьей феминой мы, кажется, провели бок о бок шесть долгих лет, за которые я успел превратить ее жизнь в руины. Она до сих пор считает меня исчадием ада, и мне лень ее в этом разубеждать- я довольствуюсь собственным непрошибаемым безразличием и тысячей километров, разделяющей нас теперь. А ведь были и ещё… Так что же это такое? Сколько уже было шансов разобраться, ан нет- до сих пор ничего не понимаю, и по наитию тычусь носом во что-то теплое и мягкое, как слепой щенок. Иногда кажется даже, что я и не повзрослел вовсе, и накопленный "опыт"– это всего лишь гора ненужного, пыльного хлама. Например, раздевая женщину и укладывая ее в кровать, я до сих пор волнуюсь, как перед первым выходом на сцену. И ещё больше волнуюсь, когда раздеваюсь сам. Но страх проходит, а что остаётся? Нагота, темнота, шорох скомканного в ногах одеяла, шершавость простыни, теплая гладкость чужого тела под пальцами… И, наверное, ещё любовь. Та самая, по-мальчишески борзая и непознанная.
– У нас что, уже все закончилось, малый?– донеслось до меня сзади.
– Закончилось. Правда, есть ещё в чемодане, но он-то в багажнике…
– А тромбон где? Тоже в багажнике?
– Тоже. А на что он тебе?
– Как на что? Это же ты только что распрягал, какой ты матёрый профессионал, бляха муха!
– Ну и что?
Беседу, как можно было догадаться, между собой вели Гусля и Полпальца, уже порядочно захмелевшие.