Полли не отрывала рук от руля и молчала. Пробка не рассасывалась. Текстеру удалось наконец завладеть вниманием Кантебиле. Я, предоставленный самому себе, погрузился в раздумья – так же, как сделал это вчера в Русских банях, когда меня практически под пистолетным дулом загнали в вонючий туалет. Вот о чем я думал. Конечно, у трех других пассажиров этой железной полутемной тряской коробки, как и у меня самого, были свои особые мысли. Но они меньше отдавали себе в этом отчет. Однако в чем я отдаю себе отчет? Видимо, в том, что знаю, где нахожусь (то есть в каком уголке Вселенной). Я ошибался, зато мог по крайней мере заявить, что достаточно зрел духовно, чтобы не сломаться под грузом невежества и неведения. Тем не менее мне стало ясно, что я нахожусь не в Чикаго и не вдалеке от него; что прохожие, дома, события не вполне правдоподобны, чтобы быть реальной действительностью, и сам я достаточно витален, чтобы быть символическим видением. Передо мной не развертывались ни живая действительность, ни правдоподобные видения, и сам я находился в некоем Нигде. Вот почему я ходил к профессору Шельдту, и мы вели с ним долгие тайные беседы на темы, доступные лишь посвященным. Он давал мне читать книги об эфирных и астральных темах, о Душе рассудочной и Душе сознательной, о Высших существах, чья мудрость и любовь создали нашу Вселенную и управляют ею. Меня увлекали разговоры с доктором Шельдтом больше, чем с его дочерью Дорис, хотя она была хорошая девушка. Привлекательная, живая, белокурая, с четко очерченным профилем, молодая женщина с ног до головы. Правда, она имела слабость – любила готовить замысловатые кушанья вроде говядины «Веллингтон», но мясо у нее всегда было пересолено, а корочка у пирога пережарена. Впрочем, все это мелочи. Я стал ухаживать за Дорис только потому, что Рената и ее мамаша променяли меня на Флонзейли. Профессорская дочка не шла ни в какое сравнение с Ренатой. Спросите почему? Отвечаю: Ренате не нужен был ключ зажигания. Стоило ей прикоснуться губами к капоту, мотор начинал работать на полную мощность. Кроме того, мисс Шельдт желала вращаться в высших слоях чикагского общества. В нашем городе нелегко найти жениха с интеллектуальными запросами. Я видел, что Дорис хочет стать мадам Ситрин, супругой кавалера ордена Почетного легиона. Ее отец служил в институте стали и сплавов, подрабатывал в Ай-би-эм, консультировал Администрацию по космосу, где придумал какую-то обшивку «челноков». Вместе с тем он занимался антропософией и сердился, когда это учение приравнивали к мистике. Рудольфа Штейнера он называл исследователем невидимых миров. Дорис нехотя признавалась, что ее отец – не того. Она порассказала мне много интересного о нем. Говорила, что он розенкрейцер, гностик и умеет вызывать духов. При нынешнем положении на сексуальном фронте девицы должны овладеть искусством эротики. Дорис в этом смысле вела себя со мной довольно-таки смело. Но я все испортил. Однажды в самый ответственный момент я воскликнул: «Рената, Рената!» – а когда опомнился, чуть не сгорел со стыда. Но Дорис не обиделась. Она все понимала, и в этом была ее сила. Она с пониманием относилась к нашим беседам с профессором и сообразила, что я не собираюсь спать с его дочерью.
Я сидел в гостиной у профессора – нечасто увидишь такую чистую и уютную комнату с вощеным паркетным полом из светлых древесных пород, восточными коврами и парком под окном, где гарцевал на коне каменный генерал Шерман, – и чувствовал себя счастливым. Доктор Шельдт говорил странные, но серьезные вещи. В наши дни люди разучились говорить о них. Он был посланцем из другого времени. Даже одевался как завсегдатай загородного клуба в тех неповторимых двадцатых. Уважаю таких людей. Целыми днями я торчал на пляже в Уиннетке, выполняя их мелкие поручения. Мистер Массон, один из моих клиентов, был похож на профессора Шельдта. Полагаю, что мистер Массон давно присоединился к скопищам обитателей того света и я – единственный человек во Вселенной, кто помнит, как он выглядел, когда выбирался из песочного плена.
– Доктор Шельдт… – Ярко светит солнце, из окна гостиной видно озеро, и словно слышатся его могучие вздохи. Вода спокойна, как внутренний мир, которого я не достиг, и только мелкая рябь выдает ее волнение – такое же, каким охвачен и я. На столе в хрустальной вазе – грациозные анемоны. Ими можно только любоваться, особенно непередаваемым, идущим из вечности, цветом их лепестков. Я смотрю в простое, безмятежное лицо своего учителя и стараюсь определить, насколько основателен его предмет, то есть насколько мы здравомыслящи. – Доктор Шельдт, скажите, правильно ли я понимаю, что мысль существует и в моем мозгу, и во внешнем мире? Ложное различие между объектом и субъектом создает само сознание – верно я говорю?
– Думаю, что верно, – отвечает мой гуру.