На каждой улице, чуть ли не в каждом доме жили люди, готовые всегда прийти на помощь Георгию Димитрову. Их не надо было долго уговаривать, они все понимали с полуслова.
Стук в дверь… Торопливо сказанные несколько фраз… Иногда громко, если рядом только свои, иногда — шепотом, на ухо, потому что и стены, случается, умеют слышать. «Надо спасать Георгия… Бабушку Параскеву не пускают… Понимаешь, не уплачен налог…» Ясно, ясно…
У этих людей никогда не было лишних денег, каждая мелочь на счету — на хлеб, на жилье. Но ведь надо спасать Георгия! О чем тут может быть разговор?!
Они делились последним: кто — левом, кто — двумя. Для них это было такое же богатство, как тысячи — для богача. Да, у софийских рабочих невелики доходы, но зато велико чувство локтя, чувство солидарности и неподдельна любовь к человеку, который посвятил свою жизнь борьбе за их права.
Не прошло и нескольких часов, как деньги — с избытком — лежали на столе у бабушки Параскевы. Но и после того, как она уплатила налог, выехать ей из Болгарии оказалось не так-то просто. Власти понимали, зачем она едет, и выдумывали все новые и новые придирки, чтобы протянуть время: вдруг ей надоест, бабушке Параскеве, эта беготня по канцеляриям, бесконечные очереди, грубость чиновников, бланки и формуляры, прошения, отказы и снова прошения. Но ей не надоело.
И вот бабушка Параскева в Париже. Прямо с вокзала ее везут в огромный зал Булье, где собрались семь тысяч рабочих. Собрались, чтобы послушать мать мужественного человека, принявшего на себя первый удар фашистской юстиции и вступившего с ней в открытый поединок. Поединок столетия…
Бабушку Параскеву окружают друзья — болгарские революционеры, эмигранты, которые когда-то частенько захаживали в ее маленький домик на улице Ополченской. Она видит знакомые лица, но от волнения никого не может вспомнить по имени. Кто-то — высокий, молодой, черноглазый (словно вчера с ним рассталась!) наклоняется к ней, шепчет на ухо:
— Надо выступить, бабушка Параскева. Скажи несколько слов парижским рабочим. Они борются за жизнь Георгия, понимаешь?..
— Как не понять, — откликается Параскева, — рабочие — они всюду рабочие. Только что же мне сказать им? Я ведь сроду на собраниях не выступала… Вот что, сынок, давай так: ты встань рядом со мной и если я скажу не так, то поскладней переведи, ладно?..
— Ладно, ладно, — усмехается молодой болгарин, — только ты не волнуйся, бабушка Параскева!
Взошла она на трибуну, увидела море голов, покачнулась от грома оваций, которым встретил ее гигантский зал Булье, и разом прошли, словно их и не было, волнение и страх. И про переводчика, на которого она надеялась, как на опытного суфлера, бабушка Параскева тоже забыла. Он стоял рядом, в одном шаге от нее, готовый в любую минуту прийти на помощь. Но в помощи его бабушка Параскева уже не нуждалась. И зал не нуждался. Затаив дыхание, семь тысяч человек слушали незнакомую речь — простые, идущие от сердца слова, которые понимаешь не разумом, а сердцем. Разумом — тоже. Но сначала все-таки сердцем.
— Я очень рада, — медленно выговаривая слова, сказала бабушка Параскева, — я просто счастлива выступать на таком огромном собрании парижских рабочих. У нас в Болгарии вот уже десять лет рабочие не могут собраться так, как собрались здесь вы… Георгий Димитров — мой сын, он тридцать пять лет борется за права рабочих. Не только болгарских, но и за права рабочих во всем мире. Уверяю вас, это не такой человек, чтобы устраивать поджоги или какие-то взрывы. Теперь он в лапах у фашистов. Я призываю вас бороться, чтобы освободить как-нибудь Димитрова и его товарищей. Я не знаю, что надо делать, вы это знаете, наверно, лучше меня, но что-то обязательно надо сделать. Если Георгия Димитрова вы спасете, он будет продолжать бороться за права и счастье простых людей — за ваши права и за права всех рабочих на земле.
Вот и все, что она сказала. Переводчик еще не успел перевести ни единого слова, как зал снова взорвался бурей оваций и запел «Интернационал».
Когда после митинга бабушка Параскева, поддерживаемая под руки болгарскими товарищами, выходила из зала Булье, направляясь к стоявшему возле тротуара такси, рядом с ней упал камень, пущенный кем-то сверху — из окна соседнего дома. Этот камень — бессильная и злобная месть врага — не меньше восторженных рукоплесканий говорил о том, как точно попали в цель ее простые, искренние слова.
А потом был путь в Берлин. И опять — прошения, длинные, холодные коридоры, мельтешащая повсюду свастика, от которой рябит в глазах, чиновные кабинеты с портретами фюрера во весь рост.
Ее слушают — кто с застывшей на лице иезуитской улыбкой, кто, багровея от злости и закусив губу.
И ответ один — отказ. А просит-то она всего-навсего о сущем пустяке — о том, что в нормальном человеческом обществе считается разумеющимся само собой: о свидании с сыном. Но — в нормальном обществе. И — человеческом…