Эту неодолимую потребность лично участвовать r борьбе за истину и справедливость называют голосом совести. Он, этот голос, и привел их сюда, под высокие своды старинного лондонского особняка, за стол, покрытый зеленым сукном, ставший на несколько дней сценой, к которой были прикованы взоры десятков миллионов людей. Ибо здесь впервые, по всем юридическим правилам, судили фашизм.
— Я хотел бы предупредить, — закончил свою речь Деннис Притт, — что у комиссии нет никакого заранее сложившегося итогового мнения, что вся работа будет проходить публично в присутствии всех журналистов, которые того пожелают…
Так начались заседания Международной следственной комиссии, вошедшие в историю под названием Лондонского контрпроцесса.
…Женщина, которую под руки ввели в зал, казалась глубокой старухой. На самом деле ей было только тридцать лет.
Она могла бы рассказать о том, как, рискуя жизнью, пробралась в товарный вагон, отправлявшийся из Германии за границу, и как без хлеба и воды мерзла там несколько суток, забившись между какими-то ящиками. На границе вагон дважды обыскивали гитлеровцы, но она чудом сумела не выдать своего убежища, добралась до Голландии, а когда ее, наконец, открыли голландские пограничники, она лежала скрючившись, почти не подавая признаков жизни. Ее отправили в больницу, и врачи два месяца боролись за ее жизнь.
Но об этом ей рассказывать не хотелось. Потому что, измученная и тяжелобольная, без гроша в кармане, она добралась до Лондона, чтобы поведать историю куда более страшную. Историю о том, как на ее глазах фашисты убили мужа и сына.
— Они пришли ночью… Я проснулась от резкого звонка и невольно посмотрела на часы. Было без двадцати три. «Кто здесь?» — спросила я. «Откройте, полиция!» Едва я повернула ключ, ворвалось человек семь. Не говоря ни слова, они устремились в спальню. Муж успел уже накинуть халат, хотел, наверное, выйти в переднюю — узнать, в чем дело. Они увидели его и тут же пристрелили. Без единого слова, понимаете?.. Хоть бы спросили о чем-нибудь!.. Все это заняло полминуты, не больше. В соседней комнате от выстрелов проснулся сын, заплакал. Двое сразу рванулись туда. Я даже рта раскрыть не успела, не то что добежать. И конец… Мне бы телом своим его закрыть… Нет, не успела! Только подумала: сейчас и меня. А они проверили, есть ли кто еще, — и бежать. Они ушли, а я осталась. И в каждой комнате по трупу: муж — в одной, сын — в другой…
Ее не прерывали: такой рассказ прервать невозможно. И слушали бы еще. Но она замолчала, потому что добавить ей было уже нечего. Притт только спросил:
— Что это были за люди?
— У них на руках были повязки со свастикой…
— Как вы думаете, за что так расправились с вашей семьей?
— За то, что мой муж был коммунистом.
— Возможно, он участвовал когда-то в стычках с фашистами, — заметила госпожа Бакер-Норт.
Свидетельница сказала очень тихо:
— Просто он был коммунистом. Вот и все… Вмешался профессор Хюидт:
— Но они предъявили хотя бы какой-нибудь ордер?
У нее не было сил улыбнуться. Она только спросила недоуменно:
— Разве убийцы предъявляют жертве какие-то ордера?..
Имя драматурга Эрнста Толлера было известно многим из тех, кто находился в этом зале. Его пьесы ставились не только в Германии. О них одобрительно отзывались даже самые взыскательные критики. Тем ценнее были его показания — показания человека с солидной репутацией и добрым, уважаемым именем.
Фашисты старались убедить мир, что они не враги, а защитники немецкой культуры, покровители художников и поэтов. Теперь устами одного из тех, кому они «покровительствовали», говорила сама правда.
— В первые дни после того, как власть захватили фашисты, — сказал Толлер, — мне казалось, что еще не все потеряно, что можно выстоять, переждать, пережить, что слухи об их варварстве преувеличены, а у страха, как известно, глаза велики. Я слышал, что арестованы без всякой вины знаменитые писатели и журналисты, но думал, что это недоразумение, что их скоро выпустят и правда восторжествует…
Толлер прикрыл рукой глаза от света юпитеров, вспыхнувших, чтобы дать возможность операторам кинохроники провести съемку. Притт дал знак, и юпитеры моментально погасли.
— Но вот настало десятое мая тридцать третьего года, — продолжал Толлер. — Вечером я стоял в толпе берлинцев, собравшихся на площади Гегеля. Повсюду пылали костры. С разных сторон к площади подходили колонны молодых гитлеровцев, а рядом с ними медленно ехали грузовики, доверху заваленные книгами. Потом зазвучали фанфары, на трибуне появился Геббельс и под восторженный рев толпы заорал:
«Огонь! Огонь!» И в огонь полетели книги… Мои книги… Но не это главное. Главное — жгли величайших философов и писателей. Не их, конечно, а книги. Но я понял, что недалек час, когда начнут жечь и авторов. И решил бежать…
С глубоким вниманием и болью выслушал зал эту речь. Скупую. Без громких слов. Какие еще нужны слова? Факты говорили сами за себя…