Понятно, что, опять же, другой уровень напряжения, страстности, плотности, ну так ведь и личность другая, и возраст, изнутри которого всё это говорится – совсем другой.
Других апелляций к русскому поэтическому опыту мы тут, кажется, не сыщем, что, впрочем, совершенно не удивительно: они тут не нужны, поскольку перед нами – поэзия не русская, а эстонская (опять же, не знающий эстонской литературы лишён возможности судить, в какой мере отзывается тут она). Именно эстонская, полная беспокойства о судьбе Эстонии и любви к ней, а не речь «человека вообще», звучащая ниоткуда и отовсюду:
Эти стихи – вообще, по большей части, прямая речь, почти без метафор; каждое стихотворение – метафора само по себе, всё целиком. Почти в каждом – два оптических плана сразу, в пределах одного взгляда, с мгновенным переключением внимания от одного к другому: ближайшая, успокаивающе-рутинная повседневная предметная среда – и объемлющая человека бесконечность, которая сквозь эту среду – очень плотную! – просвечивает, постоянно с её помощью угадывается.
С ровными, без повышения голоса, несколько монотонными интонациями, языком до осязаемости конкретных вещей здесь говорится о границах человеческого существования, вообще – о его ограниченности, конечности. О соприкосновении человека и (равнодушного к нему) нечеловеческого. Об истончении – со временем и с возрастом – стен, разделяющих человеческое и внечеловеческое вплоть, наконец, до полного и непредставимого их слияния. Здесь буквально в каждом стихотворении, повторяющийся едва ли не ритуально – жест заглядывания за свои пределы, за человеческие пределы вообще.