Солнце показывает полукруг огня над краем пустыни. Умар сжимает руку Амины, оглядываясь на бегу. Глаза девушки блестят, она срывает никаб с лица, оставив его обнажённым для Умара. Возможно — единственный раз, если их догонят. Никакого раскаяния и смущения — юное лицо выражает лишь отчаянную решимость, губы шепчут «умар»* (жизнь, арабск.). Он глубоко вздыхает, нисколько не замедляя бег, шепчет в ответ: «Ты — моя жизнь», — и успевает ещё окинуть взглядом остальных ганий, решившихся на побег из бесконечного унижения у жестоких Варазет Аллах. А потом обрушивается тьма.
Не успевшее взойти солнце, не успевшие погаснуть звёзды — всё исчезает. «Ты просил ветер?» — глупо улыбаясь, Умар отплёвывается от песка, дрожащей рукой закрепляя на лице свободный конец гафии. Они падают на колени под невысоким барханом, сбившись в кучку, как это делают козы — голова к голове, спинами наружу. А ветер сечёт со всех сторон, словно плетьми, рвёт одежду и воет тысячеголосым волчьим хором. Десять рук цепляются за него в кромешной тьме, пять хрупких, драгоценных тел. «Пощади их, о Аллах!» — просит Умар, пытаясь обнять всех сразу, не дать буре оторвать и унести кого-то прочь, на погибель.
Тишина падает, как удар. Иссечённые запястья прижигает солнце, которое никуда не исчезало, а успело подняться и щедро поливает теплом всё вокруг. Потрясённые, оглохшие и почти ослепшие, беглецы выкапываются из песка, который занёс их выше пояса. Все девушки выглядят одинаково — красные от пыли одежды, руки, кожа в прорези никабов у воспалённых глаз, но Умар улыбается ей, не гадая, — он и не глядя узнал бы Амину из тысячи.
Отцепив от пояса флягу с водой, протягивает ей и поднимается на гребень бархана. Долго стоит, глядя на унылую пустоту в том месте, где ещё ночью лежал оазис. Пожимает плечами и улыбается. Сухие губы трескаются, боль напоминает о том, что он ещё жив, и гании живы тоже. И Альмайша теперь не исчезнут без следа с морщинистого лица Руб-эль-Хали, а будут жить, повторяясь снова и снова. «Слава Аллаху», — искренне и жарко шепчет он в свою реденькую ещё бородку шестнадцатилетнего юноши и сбегает по насыпи вниз, к новой жизни.
Джо резко выдохнул и открыл глаза. Солнце ещё не вползло в зенит. На этот раз видение не было слишком долгим. Вытерев пот со лба рукавом старой клетчатой рубашки, он медленно поднялся на ноги. Голова кружилась и болела, но Джо знал, что скоро всё пройдёт. Ощущение себя маленьким щуплым бедуином исчезало, растворяясь в безмятежности привычной зелени прерий. Джо похлопал Ветра по шее:
— Прости, кано* (друг, лакотск.), теперь можно возвращаться домой.
***