Заряжаем на картечь и ждем. Из редкой ольшины показывается красная цепь. За ней вторая. Это матросы. Слышно «Ура!» и матерщина по нашему адресу.
— Прямой наводкой! Переносить огонь, где гуще цепи. Десять патронов, беглый огонь!
— Белая сволочь! Так вас и так! Бросай винтовки! — долетают крики матросов.
— Огонь! Первое! — резко кричит Соловьев.
Оба наших орудия почти одновременно окутываются дымом. Выстрел за выстрелом следует сейчас же, как можем что-нибудь различить. Смотрю не в панораму, а, подняв голову, над щитом и туда, где гуще приближающиеся матросы, навстречу им несется дождь свинца. Работает и наш ручной пулемет.
В этот критический момент где-то справа слышно опять «Ура!», но уже с нашей стороны. Туркул ударил с фланга своим первым батальоном. В сумерках исчезают остатки атаковавшей нас красной пехоты, только продолжается редкий винтовочный обстрел. Перед олыпиной темными пятнами лежат убитые. Слышны стоны раненых.
Соловьев подает большую цифру прицела, красные на нашем участке быстро отходят. Туркул ворвался уже на окраины Богодухова.
Теперь наш огонь сосредоточился по вспышкам артиллерии красных. Бьем бомбами. По команде «Огонь!» дергаю за шнур, вдруг страшный взрыв, облако едкого желтого дыма, куда-то лечу, и, как молния, мелькает в сознании: их снаряд разорвался под нашим орудием.
Издалека слышу голоса:
— Наводчик убит.
Открываю глаза. Небо. Седые усы наклонившегося надо мной полковника Соловьева. Усы двигаются, он говорит, как будто издалека до слуха долетает:
— Ну, как Пронин?
Отвечаю что-то и пытаюсь подняться. Острая боль в левой ноге, но поднимаюсь.
— Преждевременный разрыв в теле орудия, — говорит, отходя, командир.
Как пьяный, шатаясь, подхожу к гаубице, открываю замок. Нарезы на конце ствола (тела орудия) сорваны, и ствол раздут. В голове шумит. По приказу командира батареи снимаемся с позиции.
На другой день в Богодухове. Голова болит меньше. Нога, ушибленная колесом откатившегося орудия, ноет. Встречаю полковника Соловьева.
— Ну как, отошли? Были у врача?
— Никак нет, господин полковник, совершенно здоров, только в голове немного шумит.
Он усмехается одними глазами.
— Молодцом, хоть не по уставу мне вчера ответили.
Уходит.
Спрашиваю ребят, что я ему такое ответил. Смеются.
— Да ты ему, как поднимался, говоришь: ни хрена, господин полковник, или что-то покороче.
— Вот если бы это приключилось с орудием, как на нас матросы перли, то был бы всем нам «каюк», а что насчет «словесности», то это ж тебя опять же матросы на этот лад настроили, — заключил разговор Болотов.
Клепалы
Володя попал в батарею недавно. Блондин с нежным румянцем, с большими, немного удивленно смотрящими на мир глазами и длинными ресницами, он был похож на девушку, переодетую в военную форму. Зеленый, не особенно хорошо пригнанный френч английского обмундирования как будто еще более оттенял его женственность.
Он не сразу привык к обстановке, в которой оказался. Войну он представлял себе иначе. Рассказы из эпохи Отечественной войны и обороны Севастополя увлекали его. Там были развевающиеся знамена, сомкнутые каре, лихие атаки, рыцарство по отношению к побежденному или раненому врагу, а здесь все это отсутствовало. Прежде всего грязь, пыль, вши. Руготня. Тяжелая, порой изнурительная работа по разгрузке и погрузке снарядов. Вечные наряды. Дневальства, когда хочется спать, в утренние предрассветные часы. Запах конского пота и махорки. А бои, раненые, стонущие на тряских подводах на соломе. Он видел трупы двух офицеров, захваченных красными. Ко лбу их были гвоздями прибиты кокарды. Убитые, с которых белые и красные с одинаковым рвением сдирали прежде всего сапоги, так как в обуви был острый недостаток. Кровь, грязь, пыль, усталость, когда человек валится с ног, — это все было так далеко и так мало вязалось с жаждой подвига и жертвенно-радостным настроением, с которым он записывался добровольцем в армию.