На улице заметно похолодало, ветер, бог весть откуда взявшийся, пробирался за воротник. Как на грех, троллейбуса долго не было, и когда наконец он подкатил, на остановке собралось много народу, втискиваться пришлось с трудом. Он стоял, держась за поручень, какой-то молодой человек уступил ему место. “Должно быть, я выгляжу стариком”, – подумал он про себя и сел. Напротив блаженно дремала седенькая бабушка, какой-то очкарик в шапке пирожком сосредоточенно читал вечернюю газету, за спиной спорили паренек и девушка.
– Вот и все, – повторял он с кривой улыбкой, – вот и все наконец.
Он долго не мог заснуть, лежал с открытыми глазами и все видел себя, радостно возбужденного, бредущего с шампанским в руке по белому тихому переулку в золотых полосках от фонарей.
– Кто это сказал? – пытался он вспомнить. – Не возвращайтесь туда, где были счастливы…
Через день он уехал в город Ц.
И потекло стремительно убывающее время, почти не расцвеченное внешними событиями. Впрочем, он так втянулся в свои занятия, в вечерние часы за столом, что ему, в сущности, было не до них. Без особых эмоций воспринял он выход в свет сборника памяти учителя (ее звонок оказал свое действие), где была помещена одна из его залежавшихся работ. В доме иногда появлялись подростки, интересовавшиеся историческим розыском. Вот бы посмеялась она этой картинке – старый наставник и юные головы, в кои он бросает морщинистой рукой семена. Отличная мишень для ее иронии. Но лишенный счастливых забот отцовства, он испытывал потребность опекать этих школяров. Стареющий человек тянется к детям, иногда эта тяга их обременяет – не оттого ли так часто горюют родители.
Одним словом, скромное существование. Она бы не преминула его уколоть, заметить, что скромность рождается из неутоленного честолюбия. В свое время на него и в самом деле производили сильное впечатление названия политических судилищ – “процесс 50-ти”, “процесс 193-х”. Что-то пугающе нивелирующее было в этих заголовках, в этих цифрах. 193 души, 50 характеров – где они, в каких архивах, в каких пыльных томах протоколов и записей погребены эти клокотавшие некогда миры? Сколько солдат без отличий в этих процессах и в том великом процессе, который пытается проследить его наука “от Ромула до наших дней”? Но эти потрясения остались далеко в прошлом. Неверными были и ее подозрения, что он убоялся прослыть карьерным малым, человеком успеха, и поспешны были ее заключения, смысл которых сводился к тому, что, иллюзорно выигрывая репутацию, он в действительности проигрывает судьбу.
Теперь он думал, что, видимо, она чувствовала себя обиженной. Хотел он того или не хотел, получалось, что он уравнивал ее с прохвостами, грубыми и неумелыми, только компрометирующими благородную идею карьеры. Да и кто поручится, что общество без карьеристов не накренилось бы, как Пизанская башня? Как провести эту тонкую грань между служением обществу и служением себе? Если, вздыхая и разводя руками, мы не отказываемся от материальных стимулов, то стоит ли забывать о стимуле прижизненного признания?
Но как было ей объяснить, что он не думал ее осуждать? Как было ей понять, что в его выборе не было вызова? Каждому свое, каждый ищет по-своему. Впрочем, может быть, это она признала. Сказала же она на прощанье: у тебя одна дорожка, у меня другая. В этом послышалась примиренность.
Ему пришло в голову записать все то, что происходило с ним, с нею, с ними обоими. Не для того, чтобы умножить число литературных эксгибиционистов. Ему захотелось пройти вновь этот путь, чтобы увидеть, был ли он прав.
Вера в то, что чувства и раздумья, нанесенные на лист бумаги, утратят первичный хаос и обретут порядок, достаточно наивна. И достаточно банальна. Но что из того? Он вспомнил, как говорил ей, что перестал бояться банальности. Теперь его больше пугали разнообразные парадоксы, подчеркнутые обострения. Право, нет ничего монотонней эксцентрики. Тянуло к скупой, суховатой точности. Если подумать, то в том или ином виде значительные мысли уже состоялись. Свежесть им придает исторический период, заново окрашивающий идею. Похоже, что происходит взрыв, расщепление общеизвестного, и привычное вдруг обретает новый и необычный облик.
Разве “быть или не быть” не возвращает вас к древнему спору об абсолютной и относительной ценности жизни? И разве язычество и более поздние религии не вносили в него свои аргументы?