Внезапно ему вспомнились старые мексиканские фрески с их презрительным осмеянием смерти. Как приплясывают перед этим темным чудовищем, потешаются, показывают ему языки! Должно быть, пресловутый “мачизм”, культ мужественности, вырос из этого отрицания всевластия конца. И все-таки в нем скрыта некая искусственность. Недаром этот впечатляющий образ мужчины, недоступного даже минутной слабости, был искусством так жадно подхвачен. Образ, сильно напоминающий боксерскую грушу. Ее бьют, а ей хоть бы что. Сколько их прошло по книгам, сценам, экранам, этих загадочных существ с крепкими скулами и чугунными подбородками. Возможно, они явились на свет как следствие чисто женственной потребности в опоре, свойственной человеческой природе.
А уж что говорить о жажде мессианства, ей присущей? Ничего банальнее быть не может. В сущности, все та же опалившая его юность жажда разумности. Мало кому удавалось уйти от подспудной уверенности, что спасение заключено в одной-единственной идее, вот и появляется столько пророков, каждый со своей Нагорной проповедью.
Впрочем, время от времени является здравое соображение, что в основе всякого догмата, теологического или философского, лежат высокомерие и гордыня. Опасное пробуждение. Те, кто испытают в этот момент чувство обиды, становятся невыносимы. Они ищут утешения в форме, поскольку разочарованы в смысле. На сцену выходят либо побрякушки, либо инстинкты. Но так как долго на этом не проживешь, в инстинкте вдруг обнаруживают истинную духовность. Как, например, в голосе крови. И вот уж он вспахивает борозды между семьями, потом – между странами. Запертые двери и пограничные столбы. Достоинства родителей заменяют собственные. Геральдика издревле – и с успехом! – заслоняла и душу и божий дар. А обожаемая историческая наука подбрасывает доказательства. И тут она заключает негласный союз с богословием. Каждому племени доставались свидетельства его исключительности. В них, как оказывалось, заключалась надежда на единство. Если не смог сцементировать дух, это должны сделать предрассудки.
И это тоже случалось многократно, говорил он себе. Однако же, обратите внимание, какую молодую силу то и дело проявляет это убеждение, которое, по всем законам, от долгого употребления должно было пожухнуть и омертветь.
Но коль скоро так живучи банальные заблуждения, тем более следует воздать должное прочным истинам, сколь привычными и утратившими свежесть они бы ни казались. Не стоит бояться их старых одежд, на первый взгляд вышедших из моды. Следует только лишний раз их установить, соскрести наслоения, провести кропотливую реставрационную работу.
Вера в спасительное и целебное значение письменности также имеет свое основание. И, в конце концов, если его тянет воскресить на бумаге эти, как выяснилось, самые насыщенные дни его жизни, зачем же отказывать себе в этой горьковатой радости?
Однако осуществить задуманное было трудней, чем ему представлялось. Оказалось, что вспоминать ему было интереснее, чем записывать. И потребовались долгие месяцы на то, на что прежде ушли бы считанные дни. Картины и образы в его сознании были так зримы, почти осязаемы – и это тоже мешало писать. Бывало, часами, отложив перо в сторону, сидел он с закрытыми глазами и видел тот или иной день, который память вновь наполнила кровью, тот или иной час, иногда и минуту, видел отчетливо, в мельчайших подробностях, порой возникало ощущение, что воспоминание переходит в галлюцинации.
Виделись скверы и перекрестки, излюбленные места их прогулок, его московское жилье, книжные переплеты, чуть подсвеченные настольной лампой, тахта с неизменно выпиравшей пружиной, где она любила сидеть, поджав под себя свои крупные ноги. Когда в комнате свет был погашен, на полки падал робкий отблеск всю ночь горевшего на противоположной стороне фонаря, слышно было, как ветер свистит, и едва было видно узкое бледное лицо, смутно белевшее на подушке.
Но странное дело – всякий раз, какое бы ни явилось видение, ни на миг не затихал спор, будто что-то было предопределенное в этой бессмысленной конфронтации. И тогда он досадовал на себя, что за несколько часов их последней встречи он не нашел важнейших слов, единственных, необходимых слов, которые все бы ей объяснили.
Спустя миг он уже улыбался – когда и чего достигали слова, вечная стойкая иллюзия! Да и сумел ли бы он с успехом все объяснить самому себе? И все же так снова тянуло увидеться, доспорить, договорить до конца. Однако этому не суждено было сбыться. Она погибла в аварии, возвращаясь из дальней командировки. Он узнал об этом спустя два месяца. Стоял холодный и солнечный день ранней весны, так похожий на тот далекий, почти мифический четверг, который все же когда-то действительно был в его жизни. И он вспомнил ее такой, какой тогда увидел, – не знающей, куда девать свои крупные руки, глядящей на него во все глаза. Вот-вот она заговорит, и он услышит эти высокие полудетские нотки, задыхающийся от волнения бубенец. Вспомнилось, как она прервала его, когда он предположил, что вряд ли они увидятся снова.