Что же, оставить след на земле соблазнительно, но кто определит его ценность, меру его необходимости? Уж, верно, не сам его оставивший. Не его дело думать о вечности, ему только надо быть решительней в этом столь долгом эксперименте над человеком, знакомым с младенчества, носящим его имя и фамилию. Необходимо, прежде всего, быть для себя образцовой моделью. Приобретет его личный опыт расширительное значение или останется частным случаем, выяснится в нескором будущем. Разумно. Кажется, наконец его отроческая жажда разумности будет на финише утолена.
День ото дня он становился все молчаливей, слова отвлекали. И были все более одинокими его пустынные вечера.
О ней он почти не вспоминал. Было чуть страшно себе признаться, что он уже ничего не чувствует. Подумалось: люди неблагодарны, не рады и собственному освобождению. В том, очевидно, и состоит грубоватая помощь времени, что оно нас лишает даже той боли, которой мы сами дорожим.
Но с этим – он ясно сознавал, – с этим уж ничего не поделаешь. Были мы горячи, расточительны, и то, что к нам однажды пришло, казалось нам, пришло навеки. А куда оно делось, где та, ушедшая, знает, как говорится, один бог».
15
– Когда вы уезжаете? – спросила Нина Константиновна.
– Послезавтра, – сказал я, – а может быть, еще через день. Дела мои закончены.
Она спрятала рукопись Ивана Мартыновича в свой тайничок.
– Мне было бы приятно знать, что я помогла, – сказала она, слегка покраснев.
– Вы сделали все, что в человеческих силах, – я низко ей поклонился. – Хотя в голове у меня порядочная каша.
Она пожала плечами и чуть отвела в сторону ладонь – вялый, неопределенный жест, из которого, впрочем, можно было заключить, что тут уж она помочь не может. Я и сам это знал, предстояло разобраться в такой мешанине, чужой и своей, что я оробел. Да и стремление к ясности, которым я и мои коллеги привыкли руководствоваться, здесь могло подвести. Я уже постиг, что эта ясность бывает обманчивой, а человек, полагающий, что ею владеет, скорее всего, не богат умом.
– Скажите мне, – спросил я, – как умер Иван Мартынович? Он болел?
Она внимательно на меня посмотрела. Мне показалось, что ей досадно.
– Должно быть, это было нервное истощение, – сказала она, – он почти не спал, держался на одних снотворных, очень ими злоупотреблял.
– Он мучился перед концом?
– Не знаю, – она встала. – Он умер во сне.
Мне надо было уходить и, строго говоря, уходить навсегда. И так уж я занял у нее много времени, больше нельзя было злоупотреблять ее добротой. Но когда я подумал, что сейчас я в последний раз нахожусь в этом полутемном запущенном гнезде, что это и есть наше прощание, мне вдруг стало не по себе.
Странное дело, что все это могло бы значить?! Еще неделю назад я не знал никакой Нины Константиновны, да, и узнав, я всего-навсего не без удовольствия поглядывал на ее северный лик – ничего больше, так откуда взялось это тревожное чувство потери? Я и сердился, и недоумевал – стыд, стыд, я не мальчишка… Тут явилась мудрая мысль, что это попросту сожаление – еще один человек промелькнул в моей жизни, и сейчас он исчезнет, по всей видимости, навеки. Но нет – грусть не лирическая, здесь было иное.
Я боролся с собой – мне хотелось бормотать какие-то темные, путаные слова, гладить ее по голове, утешить ее, хоть она об этом и не просила; понадобилось вспомнить, какой солидный орган мысли меня сюда командировал, чтоб я подавил свое намерение. Я ограничился банальным вопросом:
– Что вы делаете вечером?
Она не очень удивилась. Верно, все было написано на моем лице.
– Я должна быть в филармонии, – сказала она. – Сегодня концерт выпускников нашей консерватории. Я должна там быть по службе.
– А простой смертный может туда попасть? – спросил я.
– Какой же вы простой смертный? – улыбнулась она. – Вы представитель центральной прессы, в ваших руках громы и молнии.
Мы условились, что я буду ждать ее у входа, и мы расстались. Время до начала выпускного концерта прошло у меня в беспорядочных размышлениях. В сущности, я мог бы уехать даже сегодня. Нужно побывать на могиле отца, но ведь до поезда достаточно времени. Мне решительно незачем торчать в городе и слушать новоиспеченных музыкантов. Как всегда, все, что я делал, было глупо и бессмысленно, а между тем я это делал. Я оставался для того, чтобы три часа посидеть с женщиной, которой, должно быть, уже успел надоесть за эти несколько дней.
Меньше всего эта женщина была расположена слушать какие-нибудь пошлости заезжего молодца, а что другое мог я сказать перед тем, как покинуть город, по всей вероятности – навсегда. Мой отъезд неизбежно придавал несерьезность любому произнесенному слову, и я мог лишь окончательно себя уронить.
И чего я хотел от нее, на что рассчитывал? На приключение? Видит бог, не таково было мое настроение, да и вызвав в памяти ее лицо, я понимал, что не в моем возрасте гоняться за призраками.